Рассвет в декабре
Шрифт:
— Вот видишь, — говорил он мягко укоризненно. — Я, как узнал твое положение, сразу пришел. Да еще меня в дверь не пускали… А ты бы ко мне разве пошел?.. Ты бы нипочем не пошел. Это я знаю. Я вот зла не помню. Ни своего, ни чужого. А ты не можешь забыть?.. Конечно, кто себя обиженным считает — всегда легче. Запрезирал, обругался и освободил сердце. А я твою на меня обиду сколько лет в себе носил, пока переборол, освободился и вспоминать забыл… Так нет… и ты, оказывается, не забыл. Что, нет?
— Забыл. Брось ты. И не такое забыл.
— Это ты словами говоришь только. Хотя и на том спасибо… Ты, может быть, не поверишь, а на сегодняшний день ты для меня единственный человек… как тебе дать понять… — Опасливо оглянулся, закрыта ли дверь, подался всем корпусом вперед и тайным полушепотом, почти на ухо выдохнул: — Один ты!.. Я ни с кем больше так, — он плавно прочертил пальцем в воздухе кривую линию от своей груди к груди Алексейсеича и обратно
Ты эту картину себе представляешь? Действительно дворец, и Хасан-то наш в шелковом халате, как повелитель какой! Передается легкая танцевальная музыка, фонтаны струйками шлепают, и самые привлекательные рабыньки тянут к нему свои нежные ручки, браслетиками позвякивают!
Хохлов совсем закашлялся от злорадного смеха, замотал головой, даже руками замахал, машинально вытащил заранее отрезанную половинку сигареты, стал всовывать ее в мундштук, со смеху не попал и уронил на пол. Тут же вспомнив, что курить не полагается, сунул мундштук обратно в боковой кармашек, а рассыпавшую табак половинку сигареты спихнул ногой в сторону.
— Скажешь, это плохо? Нет, брат, это бы ничего! Это, брат, ему очень даже неплохо… особенно после его самой грубошерстной житухи… А тут еще фрукты навалом, шашлык, халва. Понятно? Нет, тебе еще ничего не понятно, ты полюбуйся теперь на самого на нашего счастливого повелителя-то. Кому повезло в жизни. Вот он, это, шествует и все оглядывается по сторонам — что такое? Чего-то ему опять недостает, чего-то он опять высматривает. А чего, ты у меня спросишь, этот счастливчик в жизни ищет?.. А?.. Не знаешь?.. А чуланчика! Вот чего! Какого-нибудь прохладного чуланчика, где бы это ему без шуму, без суеты прилечь в тишине, в прохладе — главное, чтоб мухи не кусали. Вот у него какая теперь мечта. Смекаешь? Оформил Джинс ему красивую жизнь, да и свое взял: всего достиг Хасан, а сила его где? Жизнь-то тю-тю!.. Прошла. Вот теперь стало забавно тебе?.. Дело самое простое: зернистая, сдобная эта, сочная жизнь человека манит, да и цену свою возьмет.
Вот я так и определяю: ловушка. А как же? Целую жизнь бьешься, чего-то возводишь, налаживаешь, стремишься, добиваешься, устраиваешься, а вот именно когда ты до кое-чего добрался, жизнь-то эта самая, оказывается, где-то промеж пальцев и проскользнула. Была, и нету. Ты меня должен понимать — мы ведь на соседних льдинках по одному течению с тобой плывем рядышком, и тают они, собаки, под нами, ох, тают… это деталь, что ты уже получил свое прямое попадание, свалился, а я вот еще диету, черт бы ее забрал, соблюдаю, гуляю ради какого-то окаянного кислорода — льдину-то я под собой все время чувствую, покачивается, так из-под ног и уходит… Слушай, брат, ну… Алексей Алексеич, какие теперь счеты, сделал бы уж ты одно такое снисхождение — я бы твоим домашним… на экстренные расходы деньжат подкинул? Им же сейчас трудно. Ты только злопамятством своим не мешай — им ведь кое-какое облегчение в бытовом плане. Право, позволь, я принесу!..
— Как ты сам-то? Про себя лучше расскажи. Ты ведь про себя начал. Про свою жизнь?
— Да я про нее тебе только и рассказываю!.. Живу? Хорошо. Три дочки, все
пристроены, при мужьях, с машинами, курорты перебирают, морщатся, носами крутят, все у них есть, все прекрасно, все, конечно, ничем не довольны. А мне что? Мухи, главное, не кусают. Чего еще надо! Поговорить, правда, не с кем, начисто не с кем, вот что худо… Слышь-ка!.. А Хасан-то тот? — Хохлов закатился беззвучным смехом, — Хасашка-то, а? Ведь он небось в чулане-то сидит, мечтает: до чего же это славно ему жилось в носильщиках. Солнце светит, ишаки, верблюды вышагивают, базар галдит, шум, крик, от дынь сладким духом несет, горячую лепешку зубами рванешь, вкуснотища! Свои ребята носильщики хохочут, треплются, вот житуха была!— За каким чертом она этого Хохлова с тобой оставила? Друг детства! Да я вижу, что нет. Не друг. И не детства. Так зачем тебе это туша нужна?
— Мне?.. Он говорит, что я ему нужен… Для разговора всякого.
— Ах, ты его развлекать должен?
— Нет. Он сам. Развлекается об меня.
— Как слон о дерево чешется? Как мило!.. Ты спал сейчас?
— Спал.
— Ты ведь не всегда спишь, я уж знаю. Ты часто бываешь вроде бы и тут, а тебя тут нету. Ты где-то «там». Как будто ты уходишь куда-то домой. К себе «домой» из этой квартирки. Нет?
Это так похоже было на правду, что Алексейсеич удивился. Больше всего его удивило, что Нина, оказывается, мало того что за ним наблюдает, но еще и улавливает кое-что. Но больше всего его удивила сама мысль, что ей может быть интересно хоть что-то с ним связанное. Это было полной неожиданностью для него, так он примирился с мыслью о своей неинтересности ни для кого.
Нина и тут мгновенно уловила его удивление и с некоторым снисходительным торжеством, непривычно мягко усмехнулась.
— Что же ты не отвечаешь? Поймала?
— Да, — согласился он, помолчав, собираясь с мыслями. — Знаешь, правда, это очень похоже. Кончается жизнь, и это — как будто ты возвращаешься обратно, откуда ушел. Куда-то домой… Не к папе и маме, а куда-то совсем домой.
— Ну уж, скажешь… Ты прошлый раз был в колбасной. Или под тобой была колбасная? Я не поняла.
— Неужели я вслух говорил про колбасную? А была колбасная. С чего я вспомнил, удивительно.
— В комнате было холодно, не топлено, и тебе плохо было. Ты был тогда очень уж бедный?
Они не заметили сами, как завязался у них разговор.
— Ты слово произносишь, а значения его понять не можешь. Бедный, да, бедный, а что это значит: бедность?
— Это почему же? Всех вплоть до Достоевского читала. Тут все очень ясно. Богатство, всякая роскошь, ну богатые презирают бедняков…
— Богатые?.. Сами бедные тоже презирали бедность; мы сами стыдились ее. В городе, в Петербурге, бедным быть было стыдно. Перед дворником, извозчиком, приказчиком, перед прохожими на улице. Бедность прятали, скрывали, как нехорошую болезнь. Презирали богатство в стихах, пьесах, в страстных речах, а все-таки ходить рваным, обтрепанным по улице было очень унизительно. Я еще с детства, недоростком все это познал. Презирал власть золота, все понимал про несправедливость и разврат богатства, все хорошие книжки читал, а все-таки ох как мучился унижением.
Впрочем, это все я только про себя говорю. Я так переживал. Другие — не знаю… В тот год… Зимой и весной, значит, как раз революция в феврале произошла. Все шумели, праздновали, митинговали, ликовали, и я тоже со всеми, но для меня ничего не изменилось. Юмористические журналы наперебой бесстрашно высмеивали на все лады Распутина, царя и царицу, всюду на улицах возникали митинги, в гимназии свергли власть директора, всем управлял выборный комитет учеников, но уроки все-таки продолжались, хлебные очереди не уменьшались, и война на всех фронтах безнадежно тянулась дальше, и самые дорогие рестораны были открыты, и публика там была прежняя… Откуда я помню? Вот откуда. Из школы я мчался в типографию, получал пачку вечерней газеты и, продавая ее, топтался под фонарями на слякотном растоптанном тротуаре Невского. Стеснялся публики и негромко покрикивал: «Вечерняя звезда»!» Покупали только в первые минуты, в первый час, помню, никак не распродать было всей пачки, и вдруг на углу подзывает меня кто-то: «Мальчик, иди сюда!» Я за ним иду и с улицы вхожу через тяжелые, зеркальные двойные двери с медными ручками в пахнущее сигарным дымком тепло ярко освещенного вестибюля ресторана. Из зала доносится приглушенное позвякивание посуды, воздух напоен запахами душистой чистоты и одуряюще вкусной, сытной еды. И сам я стою в матовом свете плафонов, в сиянии каких-то канделябров с множеством электрических свечей, отраженных в зеркалах. Около чучела громадного медведя с подносом сытые швейцары в адмиральских золотых нашивках, и, в окружении всего этого великолепия, в сверкающем зеркале отражается моя нелепая фигура. Промокшие расшлепанные полотняные туфли — единственное гадкое пятно на мягком красном ковре. Куцее, не по росту, пальтишко с протертыми локтями, карманы пузырями. И гусиная голая шея вылезает из потертого воротника.