Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
Я его мнение не разделяю. Помню, как поразила меня его первая книга: это был вышедший в 1976 году сборник рассказов «Голубой остров». Какой, восхищался я, язык! (Не я один; о его прозе писал виртуоз слова Николай Михайлович Любимов, переводчик Марселя Пруста.) Какая самостоятельность мышления, причем мышления истинно художественного, а не философская риторика, которая чем дальше, тем больше заполоняла его романы! Какое чувство меры! Я называю это качество последним, но именно чувство меры, думается мне, свидетельствует о зрелости художника. Удержаться от соблазна щегольнуть техникой и талантом – это ведь не каждому дано. А Ким, счастливчик, то ли родился с этим, то ли выработал в себе, укрывшись от посторонних глаз за семью замками, что особую делает ему честь. Большинству ведь – и я к этому большинству, увы, принадлежал – не терпится поскорей проскочить в рай.
Ко мне он приехал
Ах, как хорошо понимал я Анатолия Андреевича! Понимал его состояние, его намерение, а вот с самим романом дело обстояло хуже: тут я понимал далеко не все. Но как ни странно, это не мешало. Или почти не мешало. Вспоминалось лермонтовское: «Есть речи – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно».
Успеха роман не имел – ни читательского, ни у критики. Многие его попросту не смогли осилить. И как порадовал меня Павел Басинский, не побоявшийся заявить на страницах «Литературной газеты», что «остров Ионы» – «отчаянная попытка написать не просто большой и сложный для прочтения роман. Это попытка написания великого романа. То есть такого романа, который может стоять на полке рядом с „Улиссом“ и „Волшебной горой“, рядом с „Шумом и яростью“ и „Чевенгуром“ – великими романами ХХ века». И прибавил, трезвый человек: «В нынешнем контексте такая попытка – настоящее безумие, все равно что выйти в открытый космос без скафандра».
Я читал это и вспоминал, как мы уезжали с Кимом в Америку, его провожала жена-кореянка и просила меня: «Пожалуйста, присматривайте за ним. Он такой непрактичный».
Кажется, это были первые слова, которые я услышал от нее, хотя до этого мы с Аллой провели у них дома целый вечер. Там кимовская жена молчала – тихая, худенькая, болезненная на вид женщина. Лишь на стол подавала, мы пробовали и ахали. Наибольший фурор произвело блюдо, отдаленно напоминающее грибы, только нежней и ароматней. Оказалось, это папоротник, обыкновенный папоротник, что растет в наших подмосковных лесах. Автор «Отца-леса», довольно посмеиваясь, объяснил нам, что не существует такой полянки, на которой не отыскалось бы чего-нибудь съестного. Надо только выйти на поляну из леса…
Дочерей его я тогда не видел, но в Америке их присутствие ощущал постоянно. Их папа все время покупал им что-то и с такой радостью покупал, с такой улыбкой предвкушения уже их радости… И вот теперь на вопрос, как они, отмалчивался. Однако вопрос неосторожным – или неделикатным? – хозяином был задан, и гость честно ответил на него. Ответил, что не поддерживает с ними никакой связи. Вернее, они с ним не поддерживают – не могут простить, что ушел от их матери к другой женщине. Он говорил это, прямо глядя мне в лицо, и я видел в его азиатских глазах хорошо знакомую мне тоску и отчаяние, разве что были они посильнее, чем прежде.
Впервые я заметил их, когда он привел меня к себе в комнату у метро «Аэропорт» – то был его рабочий кабинет. Старинные, изрядно обветшавшие, с потертой обивкой кресла, пыль на книгах, отошедшие обои в углу, давно не мытое окно – ощущалось, словом, отсутствие в доме женщины, хотя у двери стояли красные дамские тапочки, которые хозяин пытался во что бы то ни стало напялить на меня, но я предпочел передвигаться по паркету, пусть даже и не совсем чистому, в носках.
Ким достал из поцарапанного холодильника чешскую можжевеловую водку – большая редкость тогда, – протер рюмочки, аккуратненько разлил, но пили мы чисто символически: я чувствовал, что хозяин равнодушен к спиртному, и стойко равнялся на него. Да оно и не требовалось ему, спиртное: и без того был столь откровенен со случайным, что ни говори, гостем, что я даже малость подрастерялся. О своем человеческом несовершенстве говорил. О безуспешных поисках духовного контакта. То был июнь 84-го года – автограф на подаренной им в тот день книге – «Руслану Кирееву – в час первого разговора» – зафиксировал это, но и спустя почти полтора десятилетия, осенью 98-го (а это уже зафиксировал мой дневник), были и та же тоска в глазах, и те же примерно разговоры. Вот разве что квартира другая: большая, у метро «Краснопресненская», рядом с ЦДЛ, откуда, собственно, он и привел меня.
Квартиру эту
он купил, вернувшись из Южной Кореи, где несколько лет преподавал в университете, а ассистировала ему новая жена Наташа. От прежней, что жаловалась на его непрактичность, ушел.Наташа, уверял Ким, заманивая к себе, вернется не раньше десяти, а до тех пор мы, дескать, славно посидим под «хорошую водочку» и собственноручно замаринованные им грибочки. Наташа, однако, оказалась дома и встретила нежданного гостя безо всякого энтузиазма. Меня засадили в кимовский кабинет, который сразу напомнил мне ту холостяцкую комнату с дамскими тапочками. Старые журналы на полу, стопы книг, среди которых и его собственные. Я проторчал тут в полном одиночестве минут, наверное, сорок, пока супруги довольно громко выясняли в кухне отношения. Денежные. Тогда во многих писательских семьях выясняли их. А впрочем, уже и не в столь многих: какие-то семьи развалились, рухнули вместе с шальными тиражами и соответствующими гонорарами, где-то основным добытчиком стала жена. Наташа, раньше писавшая стихи (я познакомился с нею еще до их отъезда в Корею), занялась коммерцией.
На будущий год Киму исполнялось шестьдесят. Понуро молчал он над своими грибками и лишь раз ожил – когда я признался, что с недавних пор стал замечать за собой некоторую странность: обрываю, быть может, бессознательно, связи с людьми. «Вот-вот! И я тоже. Ты, – проговорил он, – первый, с кем я сижу за последние несколько месяцев». Потом проводил меня под дождем до метро, до самого турникета, подавленный, растерянный, живущий, по собственным его словам, одним днем.
В метро я сообразил, что, говоря о нескольких последних месяцах, он, по-видимому, вел отсчет со дня рождения своего отца. Ему исполнилось восемьдесят пять, но это по русскому календарю, а по корейскому – восемьдесят шесть: там возраст человека исчисляют с момента зачатия. Не знаю уж почему на это семейное торжество Толя пригласил нас с женой, но мы пошли, не без труда разыскав на окраине Москвы корейский ресторанчик. Виновник торжества оказался довольно еще крепким стариком, пел и танцевал… Танцевал! В основном с моей Аллой, которая была совершенно очарована им. По-русски, правда, говорил плохо, да и слышал неважно, поэтому заботливый сын кричал ему наши щедрые комплименты на ухо. Щедрые и искренние. Вкусная корейская водка изрядно уступала нашей в крепости, но пилась легко, и было ее много. А вот внучек, Толиных дочерей, не было.
Ким держался отлично. Несмотря на первобытную тоску в глазах, он, без сомнения, унаследовал отцовскую жизнестойкость. А может быть, и практичность – ту самую, которую странным образом не заметила его первая жена. А вот я заметил – особенно в Америке. Мы провели с ним там месяц бок о бок, ночевали когда в университетском общежитии, когда в мотелях, на широких супружеских кроватях, а однажды – в доме богатого американца. Вот тут уж тоска в глазах моего спутника стала мало-помалу угасать, а вместо нее разгорались любопытство и азарт. Дом миллионера стоял на отшибе, никаких коммуникаций к нему не подводилось, но работали – совершенно автономно – и водопровод, и канализация, а «непрактичный» Ким как раз возводил в сотне километров от Москвы, в глуши, прямо если выйти на поляну из леса, свое собственное жилище. Коммуникаций там, естественно, тоже не было, вот и принялся досконально изучать американский опыт. При этом он совершенно не знал английского, а хозяин, само собой, русского, но, истинные мужчины, они прекрасно понимали друг друга.
Ким тоже делился опытом, но уже не с американцем, а со мной, на тех самых супружеских ложах в мотелях.
Опыт, правда, был иного толка: о французском философе Тейяре де Шардене говорил, чей «Феномен человека» перевернул его представление о мире. Мысль о том, что ни одна человеческая душа не погибает, а воспаряет вверх и находит вечное пристанище не в мифическом раю, а в реальной, физически существующей ноосфере, с которой мы пребываем в постоянном контакте, – мысль эта одушевляла и вдохновляла его. Впервые она прозвучала в повести «Луковое поле», а потом варьировалась на разные лады едва ли не во всех его вещах, вплоть до «Острова Ионы».
Там же, в Америке, он поведал мне, как в Сеуле, во время его первой поездки туда, к нему подошла на улице незнакомая женщина и сказала, что они с ним встречались. Где? Ну как где, в прошлой жизни, не помните? Вы еще, говорила загадочная женщина, нарисовали дракона, которого подарили мне, теперь это изображение там-то и там-то. Потом она еще несколько раз ловила его на улице, а раз позвонила в четыре утра и попросила выйти, чтобы сообщить нечто важное. Но он не отважился, сдрейфил – это его собственное словечко. «То ведь был мой сюжет, но я сдрейфил, не принял его».