Прощаль
Шрифт:
«Ну и прыть!» — сказал Кузичкин. Но больше заметок о подобных событиях он уже не находил. «То ли его укокошили, то ли посадили!» — решил Кузичкин.
44. ВСЯКОМУ — СВОЁ
Пришла в Томск весна 1920 года. Штабеля трупов на крутом берегу речки Ушайки теперь горели денно и нощно, насыщая округу смрадом, и заглушая запахи клейких тополиных и березовых почек и вербных шишек, которые сияли над водой как малые свечи. И была надежда, что вскоре всё мертвое сгорит дотла, и всё живое восторжествует.
В доме напротив университета в эти дни поселилась скорбь. Уже стало известно, что был расстрелян выросший в этом доме Виктор Николаевич
Поезд Верховного правителя Александра Васильевича Колчака, адмирала, бывшего полярного исследователя, гидролога, бывшего командующего Черноморским военным флотом, и т. д. и т. п. после разгрома белогвардейских войск был взят под охрану чехословацким корпусом в Нижнеудинске. Коварные чехи выдали адмирала большевикам, в обмен на право проехать поездом во Владивосток, чтобы затем вернуться на пароходе к себе на родину.
Большевики перевезли адмирала в Иркутск. Без суда, на основании постановления Иркутского ревкома, Колчака и Пепеляева вывели на расстрел на лёд таежной речки Ушаковки и поставили возле проруби. Виктору Пепеляеву тогда только что исполнилось тридцать четыре. Всего полтора месяца Виктор Николаевич выполнял обязанности премьера в колчаковском правительстве. При прочтении приговора перед ним, как в киноаппарате лента, прокрутилась вся его жизнь. И это — всё?
Он упал на колени, закричал:
— Граждане! Поймите! Мы с братом были против жестокостей, мы адмиралу предлагали отречься! Он подтвердит! Мы с братом готовили восстание против колчаковского режима. Разберитесь! Прошу вас, нельзя же так! Мне только тридцать четыре года!
— Бросьте! Сатурн пожирает своих детей! Встаньте! — сказал Колчак, докуривая папиросу, воткнутую в красивый наборный мундштук. — Вам — тридцать четыре, мне — сорок шесть, в сравнении с вечностью и то и другое — пустяк…
Грянул залп. Виктора Николаевича не стало, а дом, где он родился в Томске, остался. Дома переживают людей, дома почти никогда не делают никому зла. А люди — делают. Иногда они бывают уверены, что творят свое зло во имя высших благ и высших целей. И только где-нибудь у обрыва или проруби перед лицом неминуемой смерти начинают стенать и каяться.
Летом 1920 года на восемьдесят пятом году жизни в университетской клинике скончался Григорий Николаевич Потанин — первый почётный гражданин Сибири, совесть и гордость «Сибирских Афин». В такие годы мужская сила превращается в свою противоположность, воспаляется всё, что может, и всё, что не может воспалиться.
Но мысли, выработанные могучим мозгом не могут воспалиться и умереть. Метрополия забирает себе из наших недр золото и алмазы, чтобы затем чеканить ордена и деньги для жителей своих столиц. Наши рабочие, ученые, поэты и художники ничуть не хуже ваших, почему же они должны жить хуже? Длинная зима, короткое лето, до сих пор ссылаемые в Сибирь преступники, это, что ли, награда за все наши адские труды? Впрочем, не услышали раньше, не слышат и теперь. Остается надеяться на будущее. А мы, как было во все войны, будем в нужное время приходить на фронты и прикрывать грудью Страну, Россию, Родину.
Многие бывшие богатеи удрали из Томска, в Монголию уехали, в Китай. Дорога туда торговым людям и прежде была знакома. Ушли и военные. В том числе и генерал-лейтенант Анатолий Николаевич Пепеляев. Теперь где-нибудь в Харбине официант в синем халате в обед спрашивает его:
— Тебя чего хотиза есть?
А чего хочется русскому человеку на чужбине? Ему «хотиза есть» видеть родной дом, родные лица, справлять масленицу и пасху. Дышать воздухом хвои, мчаться на лыжах в метель и пургу. Родина, есть родина. Потому-то некоторые бывшие богатеи остались в Томске, несмотря на то, что их могли и в тюрьму упрятать, и расстрелять.
Иван Васильевич Смирнов получил комнатку
в одном из бывших своих доходных домов и устроился извозчиком в горжилкомхоз. За исполнительность, опрятность, большую физическую силу, которая извозчику весьма нужна, чтобы вытаскивать застрявший экипаж из грязи, Ивана Васильевича назначили возить самого начальника жилкомхоза.Суровый и важный начальник в полувоенном шерстяном костюме появлялся на крыльце, и Иван Васильевич специально щеточкой чистил и без того чистое сиденье. Затем он услужливо подсаживал начальника, и быстро вспрыгивал на свое сиденье:
— Н-но, залётные!
Одного не любил Иван Васильевич: расспросов про его прошлую жизнь. Он стремился поскорее стать настоящим пролетарием, тружеником- передовиком, может, даже ударником.
И всё же прошлое иногда из него выплескивалось. Был во дворе усадьбы восьми очковый сортир, который жильцы должны были чистить по очереди. Иван Васильевич исправно отбывал свою очередь, но на другой день сортир оказывался загаженным до того, что до очка нужно было добираться через горы дерьма. В усадьбе было много людей. Вновь чистить сортир очередь Ивана Васильевича подходила лишь через полтора месяца. Не мог же он всё это время пользоваться загаженным сортиром? Не мог. Но и очищать эти Авгиевы конюшни ежедневно он не имел ни сил, ни времени, ни желания. И тогда он построил себе маленький сортирчик в одно очко, в глухом углу усадьбы среди зарослей лопухов, калины, и шиповника. Навесил на дверцу небольшой замок. Уже через день этот замок сбили, и персональный сортир-чик весь загадили. Упрямый старик принес большой амбарный замок. И этот сбили. Тогда Смирнов привел от знакомых большую лохматую овчарку и посадил на цепи возле сортира.
Он не понимал, что сделал большую ошибку. Тотчас же собрание гневно заклеймило его, как гнусного частного собственника, который травит общество собакой. Газета «Знамя Революции» поместила фельетон: «Собственник разбушевался». Его поведение разбирали на собрании горжилкомхоза, причем кто-то из служащих сказал:
— Чего от него ждать, от снохача! Собственного сына до самоубийства довел. Говорят тень Вани до сих пор бродит по его бывшему дворцу, и в двенадцать ночи заходит в его бывшую спальню и вздыхает, плачет, кричит. Даже сторожа на улице пугаются.
Иван Васильевич всё стерпел. Покаялся. Сломал персональный сортир. И стал ходить для облегчения своего организма летом на различные, близкие к его дому пустыри. Зимой он облегчался в своей комнатушке в поганое ведро, содержимое которого выносил на те же пустыри.
Впрочем, вскоре большевистский главный вождь объявил новую экономическую политику. И базары ожили. Летом на центральном рынке прямо на земле стояла чугунная печка, на ней какой-то шустряк неизвестно из чего варил конфеты, и тут же продавал прямо горячими. Здесь же крутили в бочке мороженное и сразу продавали его. Оно было чуть сладким и пахло рыбьим клеем. По дворам ходили точильщики со своими деревянными переносными станками: «Ножи, ножницы точить!» «Шурум-бурум берём!» — орали старьевщики-татары.
Мастеровые делали кадки, разные лоханки — тоже с утра начинали стучать. Гармонные мастера наяривали на гармошках забористые мелодии.
Иван Васильевич глядел на эту суету без зависти. Перегорело. Не хотелось снова начинать с пустого места. Да ведь опять отберут! Лучше уж возить начальника. Смирнова покритиковали, он исправился. Очень такой общественный человек. Даже газету «Знамя революции» выписал, и на Красную армию, и на комсомол, и на спортивные общества деньги отчислять стал.
Ну, не миллионер он, не хозяин, зато как тополями и хвоей пахнет по весне! И бураны зимой какие приятные! В Громов-скую баню не в номера ходит, а в общее отделение. Если его спрашивают: