Предсмертные слова
Шрифт:
Утром 26 апреля 1731 года в комнату своего постояльца, мистера Луси, вошла миссис Брукс Гаррисон, хозяйка домика с пансионом, что на Канатной аллее, рядом с Передней улицей в Лондоне. Увидев, что её жилец, год назад въехавший к ней и представившийся пивоваром из Кента, сидит, уткнувшись лицом в стол, она уронила на пол поднос с завтраком и завизжала. Мистер Луси, аккуратный старичок в завитом парике, крепко сжимал в руке гусиное перо, рядом лежал исписанный беспорядочными строками лист бумаги. В открытой шкатулке для бумаг миссис Гаррисон нашла незапечатанное письмо некоему Генри Бейкеру: «…Нет, чувствую, что путешествие подходит к концу… Желаю вам в опасном плаванье по жизненному маршруту свежего ветра и прибытия в порт вечного назначения безо всякого шторма…» Письмо было подписано: «Ваш несчастный ДАНИЭЛЬ ДЕФО». Вызванный доктор констатировал, что душа «мятежного корсара», автора по-настоящему первого английского романа, известного во всём мире «Робинзона Крузо», отлетела ещё до рассвета. Спасаясь от преследования кредиторов, Дефо спрятался в самом сердце Сити, в приходе святого Эгидия, всего в двухстах метрах от тех мест, где увидел свет семьдесят лет назад. И умер не в бедности и не в безделье, но в заброшенности, умер без сознания, в забытьи, от летаргии или полной изношенности организма. Потерпевший жизненное кораблекрушение моряк отправился в последнее
«Хорош, хорош анекдот, ничего не скажешь, — расхохотался в постели умирающий английский поэт АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМАН. — И уже завтра я буду рассказывать его на Небесах, на Золотом Крыльце». Лечащий доктор только что рассказал ему свежий «сальный» анекдот: «Приходит к врачу недотёпа фермер и спрашивает…»
«Слишком поздно! Они идут ко мне, но я, я ухожу». — Эти последние осмысленные слова французского композитора ГЕКТОРА БЕРЛИОЗА были его ответом друзьям и близким. В конце своей полной треволнений и любовных приключений жизни он ничего не понимал, никого не слушал, ничего не слышал. Друзья приходили к нему на парижскую квартиру на улице Парнас, 41, — Дамски, Сен-Санс, Рейер — и, сознавая наступление рокового часа, говорили ему (ложь из милосердия! ложь во спасение?), что во Франции «происходит поворот в отношении к его музыке, публика начала понимать его и восхищаться им». Гениальный маэстро, кавалер ордена Почётного легиона, который некогда «огнём патетики и дикими ураганами внушал людям ужас перед жизнью», приподнимался, слушая их, и только улыбался. Он слёг в постель, сражённый смертью единственного сына Луи, капитана дальнего плавания торгового флота в звании майора, умершего в Гаване от жёлтой лихорадки в 33 года. Постепенно погружаясь в кому, Берлиоз терял память и уходил во мрак. Теперь он почти всё время спал, и это был его последний сон перед сном вечным. И только однажды, перед самой кончиной в 12.30 пополудни 8 марта 1869 года, великий композитор пробормотал что-то, похожее на «Когда я внесу свою долю разложения в этот склеп…» Самый верный из его поклонников, друзей и наперсников Рейер попросил подписать ему экземпляр партитуры оперы «Бенвенуто Челлини». Берлиоз с трудом взял в руку перо и начал: «Моему другу…» Потом остановился и спросил: «В самом деле, как же вас зовут?.. Ах да, Рейер». А когда тот спросил: «Как бы вам облегчить страдания?» — «Мне всё равно, — ответил „гениальный неудачник“. — У меня уже почти нет сил оставаться в живых». Он уступил усталости, к которой было примешано презрение к людским порокам. И хотя подле него в это время была его тёща и мадам Шартон-Демер, первая исполнительница партии Дидоны в его опере «Троянцы», он посетовал: «И некому закрыть мне глаза… Тогда я сам их закрою». И, действительно, закрыл их сам. Когда дроги с телом композитора въезжали на кладбище Монмартра, кони понесли, и его гроб свалился на могилу Никколо Паганини, его обожателя.
Один из лучших военачальников США, четырёхзвездный генерал ДЖОРДЖ СМИТ ПАТТОН, через силу прошептал жене Беатрисе загадочные слова: «Слишком темно…» И минутой позже добавил: «Слишком поздно…» Действительно, поздно. Командующий Третьей американской армией, освобождавшей Францию и Германию, умирал в палате № 101 полевого госпиталя в пригороде города Гейдельберг. Нет, умирал не от немецких пуль или осколков, а от ран, полученных в нелепой автокатастрофе в окрестностях Мангейма, на юге Германии. Туда Паттон, перед возвращением в США, отправился на королевскую охоту — за венгерскими фазанами. Тогда, 9 декабря 1945 года, на железнодорожном переезде почти пустынного автобана 38 в его старый генеральский «Кадиллак» 1938 года выпуска врезался армейский грузовик. «Господи Иисусе, — успел он произнести, — хорошенькое начало моего отпуска». Парализованного генерала, закованного в гипс, приготовили к отправке домой. «И почему это они не дадут мне просто остаться здесь, среди моих павших солдат?» — запинаясь, спросил он медсестру, лейтенанта Марджери Ронделл. Но Вашингтон не мог допустить, чтобы их прославленный генерал умер в Германии, да ещё в бывшей казарме вермахта, где теперь располагался госпиталь Седьмой армии, и приказал немедленно вывезти его. «Я умру, я умру, я умру…» — несколько раз повторил Паттон медсестре. И добавил: «Я умру уже сегодня». Да, рано утром, под самое Рождество, он сказал жене: «Слишком поздно…», и сердце генерала Джорджа Смита Паттона, по кличке Старина, идентификационный номер 02 605, остановилось. Последней записью в его дневнике стали слова: «Как ни грустно сознавать, что утрачен последний шанс отработать свой хлеб, но это очевидно. Хотя я всегда делал максимум возможного, когда Бог давал мне шанс».
«Слишком поздно, — ответил художник АРХИП ИВАНОВИЧ КУИНДЖИ фельдъегерю, с которым прислан был ему орден Святого Станислава I степени. — Слишком уж поздно». Его болезнь крайне обострилась, и в ночь на 11 июля 1910 года «певца лунных ночей на Днепре и вечеров на Украине» свалил очередной приступ удушья. В квартире, которую он снимал в угловом многоэтажном доме купца Елисеева в Биржевом переулке Санкт-Петербурга, дежурил один только доктор Гурвич. Даже прислуги не было у статского советника Архипа Куинджи (а это генеральский чин!), сына безродного грека-сапожника из захолустного Мариуполя, выбившегося в миллионеры. Умирающий лежал в гостиной, на разостланном на полу ковре, подперев голову рукой, голый, скинув с себя даже простыни, которые «душили», и Гурвич наклонялся, чтобы лучше слышать слабеющий голос художника: «Я хочу поговорить о многом…» — «Архип Иванович, вам нельзя много разговаривать. Вот поправитесь…» — «Не надо, доктор… И вы, и я знаем…» Когда обессилевший Гурвич задремал в кресле, художник с трудом поднялся, вышел на лестничную площадку и навалился всем телом на перила. Подоспевший швейцар повёл его в квартиру, с трудом поддерживая грузную фигуру. Архип Иванович умер на пороге. Всю жизнь проходивший в потёртом сюртуке и заношенном пальто, он завещал неимущим художникам России все свои картины, имение в Крыму, на берегу Чёрного моря, и почти миллионное состояние, тогда как жене, Вере Леонтьевне, оставил лишь ежегодную пенсию в 600 рублей, нужных ей на прожитие.
«Жаль!.. Слишком поздно», — прошептал уже принявший причастие ЛЮДВИГ ван БЕТХОВЕН, когда в час дня слуга Брейнинг доставил ему посылку от издателей Шотт из Майнца с двумя бутылками рюдесгейма. Утром этого дня (понедельник, 26 марта 1827 года) стоящие на рабочем столе композитора часы в виде пирамиды, подарок княгини Лихновской, внезапно остановились. Несчастного Бетховена на ложе смерти заедали клопы. Его заставили проглотить одну ложку вина. Вкус, запах, кровь отца Рейна… Внезапно разразилась страшная буря, с метелью и градом — и это-то в Вене в конце марта! Удар грома потряс комнату, озаренную зловещим отблеском молнии на снегу. Непризнанный и отвергнутый Бетховен открыл глаза и, угрожая небу, поднял правую руку, сжатую в кулак, словно бы хотел сказать: «Я
не сдамся вам, враждебные силы! Отступитесь! Господь — моя защита». Рука упала. «Plaudite, amici! Finita est comoedia!» — «Друзья, рукоплещите! Конец комедии», — услышали присутствовавшие последние слова великого композитора. «Скоро я вас снова увижу», — дружелюбно добавил он. Глаза его закрылись… Он пал в бою. Неистовый финал «Аппассионаты»! Могильщику Верингского кладбища, который предал земле Бетховена, тотчас же было предложено 1000 флоринов за его голову.Любимец Петра Первого, адмирал Российского флота, великий бонвиван, бесшабашный, но даровитый гуляка и жизнелюб ФРАНЦ ЛЕФОРТ поторапливал своего исповедника, реформаторского пастора Штрумпфа из Немецкой слободы: «Много не говори, позови музыкантов…» Музыканты были позваны, и им «удалось наконец усыпить больного сладостными симфониями». В заржавленной лампе жизни оставалось ещё несколько капель масла. «Друзей… Чаши…» — неожиданно позвал Лефорт. Ему поднесли вино, но он уже не мог поднять руки, и красный монастырский кагор пролился на грудь его. Глаза перестали видеть.
И писатель ЮРИЙ НИКОЛАЕВИЧ ТЫНЯНОВ, которому Максим Горький вручил членский билет Союза советских писателей за № 1, попросил доктора: «Дайте мне вина, которое мне давали в детстве, когда я болел». — «Какое ещё вино?» — удивился доктор Кремлёвской больницы. «Оно такое сладкое и жёлтое и называется „Сант-Рафаэль“», — ответил Тынянов, который умирал от рассеянного склероза. Откуда доктору было достать такое вино в вымороженной прифронтовой Москве в декабре 1943 года, и он предложил писателю пирожное.
«Мы должны выпить по бокалу шампанского», — предложил семейному доктору Швейнингеру князь ОТТО БИСМАРК, творец Второго Германского рейха и его первый рейхсканцлер. Они взяли да и выпили, а Бисмарк к тому же ещё выкурил одну за другой пять трубок — они у него все были пенковые, — следя за фантастическими образами дыма. «Железный канцлер» сидел с доктором за обеденным столом в своём кресле на колёсиках и предавался воспоминаниям: «Вот когда мы с кайзером Вильгельмом были в Москве… Там парады, смотры, банкеты, балы и гала-концерты… Кажется, я произвёл на русского императора самое благоприятное впечатление» После того как другой кайзер, Вильгельм Второй, отправил его в отставку, Бисмарк удалился в неухоженное своё поместье, неподалёку от Фридрихсруэ, на свои, как он выражался, «первоклассные похороны», наверное, потому что ехал сюда поездом в вагоне первого класса. Но перед смертью он помирился с Вильгельмом. Его призыв к «крови и железу» был услышан. «Я не хочу, — говорил он доктору, — я не хочу лицемерной официальной эпитафии. Напишите просто, что я был преданным слугою своему господину — императору Вильгельму Второму, кайзеру Пруссии…» И вдруг упал. Его перенесли в спальную комнату. Домашние собрались у его постели и пытались разобрать слова, которые князь, генерал-фельдмаршал и кавалер ордена Чёрного орла силился произнести. «Я благодарю тебя, дитя моё…» — сказал он дочери Мальвине, когда она вытирала испарину с его знаменитого лба. Вечер 30 июля 1898 года выдался жаркий, и Бисмарка мучила жажда. Вдруг, собравшись с силами, он схватил со стола стакан с питьём, воскликнул: «Vorw"arts!» («Вперёд!») и упал на подушки. По словам профессора Швейнингера, «его конец был подобен последнему отблеску пламени». Бисмарка, «строителя и лоцмана германского государственного корабля», «прусского Мефистофеля», «лучшего ученика Макиавелли» и любимца Николая Первого, похоронили на деревенском кладбище, на высотах Тевтобургского леса, где Германик сражался с римлянами, где шла исконная борьба славян с немцами. А на массивном надгробном камне-валуне, окружённом любимом им дубами, дугласовскими елями и берёзами, написали одно лишь слово: «БИСМАРК». Вполне достаточно.
КОНСТАНТИН МИХАЙЛОВИЧ ФОФАНОВ, «ПОЭТ божьей милостью, как Пушкин, выше Пушкина», тоже попросил шампанского, и доктор Камераз, в больнице которого на Васильевском острове поэта лечили от нефрита, в вине умирающему не отказал. Но давал ему только по ложечке — правда, полувыпитая уже бутылка стояла на прикроватном столике. Повернувшись к стене, Фофанов всё время что-то писал на ней рукой, скорее всего воображаемые свои дактили и хореи. И вдруг в какой-то момент из пересохших губ его вырвались последние мерные строчки: «Это — фофан, бедный фофан, это — друг наш дорогой»! Фофанов родился в Духов день 1862 года и в Духов же день, сорока девятью годами позже скончался.
И великий немецкий философ ИММАНУИЛ КАНТ, похожий на обтянутый кожей скелет, тоже попросил себе напоследок вина. Он очнулся в час ночи, после суточной агонии, и подозвал младшую сестру Барбару: «Налей мне вина». Выпил несколько глотков подслащённого рейнского с водой и похвалил: «Это хорошо». В жизни «кёнигсбергского отшельника», жизни поразительно скучной и неинтересной (горожане поверяли часы по тому времени, когда Кант начинал свою утреннюю прогулку), этот поступок был самым ярким и запоминающимся! Кроме сестры, при нём в это время были племянник и давнишний его ученик, русский дьякон Васьянский, к которому он питал такую же любовь, как и к своей матери. По словам последнего, Кант, который в жизни не целовал ни своих друзей, ни женщин, ни одна из которых не одержала над ним победы, вдруг потянулся к нему и протянул губы для поцелуя. Однако снова впал в беспамятство, и сознание больше к нему не возвращалось. В сжатом кулаке философа нашли памятный листок с библейскими словами: «Жизнь человека длится 70 лет, много 80». Канту уже стукнуло 79. После его смерти осталось более 500 книг, и почти ни одна из них не была разрезана!
«Я принял сегодня восемнадцать порций виски, — похвастался перед друзьями американский поэт ДИЛАН ТОМАС. — Я думаю, что это рекорд…» На девятнадцатую порцию его уже не хватило, и он почил.
«Мы крайне удивлены, что ничего не слыхать про вино в бутылках из Аи!» — Сэр ПИТЕР ПАУЭЛ РУБЕНС диктовал из постели письмо своему другу скульптору Люсасу Файдербе. «То, что мы привезли с собой, выпито до капли!» И это стало последней каплей в жизни художника. Он впал в забытьё. Автор самых чувственных в истории живописи созданий, «несравненный чародей поэзии женской красоты», «певец роскошного женского тела, щедро открытого взорам в своей наготе», «певец торжествующей плоти» и одновременно «поэт мясников», он умирал от приступов подагры и артрита в своём поместье Стен, в Элевейте, под Антверпеном. Лучшие городские медики Лазар Марки и Антонио Спиноза пробовали на нём свои таланты, пытаясь отворить больному вену. Филипп Четвёртый и Карл Первый прислали к нему своих личных эскулапов, но они были бессильны. Когда живописец пришёл в себя на короткое время, священник прихода святого Иакова спросил его о посмертной часовне. «Если моя вдова и дети сочтут, что я достоин такого памятника, то пусть соорудят», — ответил ему Рубенс. По признанию его племянника Филиппа, дядя до последних минут оставался в полном сознании и, как всегда, охотно разговаривал сам с собой. Но в те годы не принято было разглашать последние слова умирающих. Сердце Рубенса не выдержало боли, и в полдень 27 мая 1640 года он отошёл, держа в своих руках руки сына Альберта и жены Елены.