Потоп
Шрифт:
Произошло замешательство и небывалая доселе паника, которую с трудом удалось подавить офицерам. Но король всю ночь до утра не слезал с лошади, видел все, что произошло, понял, чем это может кончиться, а потому утром созвал военный совет.
Это угрюмое совещание продолжалось недолго, так как не было выбора. Войско пало духом. Солдатам нечего было есть, а силы неприятеля росли.
Шведский Александр, который обещал всему миру преследовать польского Дария хотя бы до самых татарских степей, должен был думать теперь не о дальнейшем преследовании, а о собственном спасении.
— Мы можем вернуться
Дуглас схватился за голову:
— Столько побед, столько трудов, такая огромная страна покорена — и мы возвращаемся!
— Вы можете посоветовать что-нибудь другое? — спросил его Виттенберг.
— Нет, не могу! — ответил Дуглас.
Король, который до сих пор ничего не говорил, встал в знак того, что совет кончен, и сказал:
— Приказываю отступление!
И в этот день никто не слышал от него больше ни слова. Весть, что дан приказ отступать, в одну минуту облетела весь лагерь; ее встретили радостными криками. Замки и крепости были еще в руках шведов, а там их ждали отдых, пища, безопасность.
Офицеры и солдаты с такой энергией принялись за приготовления к отступлению, что эта энергия, по замечанию Дугласа, граничила с позором.
Король отправил Дугласа с передовым отрядом, приказав починить мосты и прорубить дорогу в лесах. Вслед за ним двинулось все войско в боевом порядке; фронт прикрывали пушки, тыл — возы, по бокам шла пехота. Припасы и палатки были отправлены по реке в лодках.
Все эти предосторожности были не лишни, так как едва лишь войско тронулось, как патрули заметили вдали польские отряды и с этих пор уже не теряли их из глаз. Чарнецкий собрал все свои полки, все окрестные «партии» и, послав еще за подкреплением к королю, шел за ними по пятам. Первый ночлег в Пшеворске был первой тревогой. Польские отряды подошли так близко к шведам, что им пришлось двинуть против них несколько тысяч пехоты и часть артиллерии. Король думал сперва, что Чарнецкий действительно наступает, но он, по обыкновению, высылал только отдельные отряды. Они подходили к лагерю, поднимали переполох и уходили назад. Вся ночь прошла для шведов в беспокойстве и тревоге. Они не спали.
И весь поход, все следующие ночи и дни обещали быть похожими на эту.
Между тем король прислал Чарнецкому два полка отличной конницы вместе с письмом, в котором уведомлял, что вскоре двинутся и гетманы с регулярным войском, и сам он с остальной пехотой и ордой поспешит за ними. Его задерживали только переговоры с ханом, с Ракочи и императором австрийским. Чарнецкий страшно обрадовался этому известию, и, когда на следующий день, утром, шведы двинулись вперед, направившись к клину между Вислой и Саном, каштелян сказал, обращаясь к полковнику Поляновскому:
— Сеть расставлена, и рыба идет прямо в нее!
— А мы сделаем так, как тот рыбак, — сказал Заглоба, — который играл рыбам на флейте, заставляя плясать, и, когда они не захотели этого сделать, он вытащил их на берег; тут-то и принялись прыгать, а он начал бить их палкой, приговаривая: «Ах вы такие-сякие! Надо было танцевать, пока я просил!»
— Запляшут они! Пусть только придет со своим войском пан маршал Любомирский, у которого пять тысяч
солдат.— Его можно ждать со дня на день, — заметил Володыевский.
— Сегодня приехало несколько горских шляхтичей, — проговорил Заглоба, — они уверяют, что Любомирский идет форсированным маршем. Но захочет ли он соединиться с нами, вместо того чтобы воевать на свой страх и риск, — это вопрос.
— Отчего? — спросил Чарнецкий, быстро взглянув на Заглобу.
— Любомирский непомерно самолюбив и честолюбив. Я давно уже знаю его и был его доверенным. Познакомился я с ним при дворе краковского воеводы, когда он был еще юношей. Он учился тогда фехтованию у французов и итальянцев и страшно рассердился на меня, когда я сказал ему, что это дурни и что ни один не устоит против меня. Мы побились об заклад, и я один уложил их семерых, одного за другим. А он потом обучался у меня не только фехтованию, но и военному искусству. От природы он туповат, а если что-нибудь знает, так только от меня.
— Неужто вы такой мастер? — спросил Поляновский.
— Пример: Володыевский — это мой второй ученик, и это моя гордость!
— Правда ли, что вы убили Свена?
— Свена? Если бы его убил кто-нибудь из вас, Панове, ему было бы о чем рассказывать всю жизнь, он бы еще соседей созывал, чтобы за вином рассказывать все то же, но для меня это пустяки. Такими Свенами, если б я их стал считать, я мог бы вымостить дорогу до самого Сандомира. Думаете, не смог бы? Вот скажите, кто меня знает!
— Дядя смог бы! — проговорил Рох Ковальский.
Пан Чарнецкий не слышал продолжения этого разговора, так как глубоко задумался над словами Заглобы. Он знал и самолюбие и спесь Любомирского и не сомневался, что он или захочет навязать ему свою волю, или будет действовать самостоятельно, хотя бы это даже могло принести вред Речи Посполитой.
Суровое лицо его омрачилось, и он стал крутить свою бороду.
— Ого! — шепнул Заглоба Скшетускому. — Чарнецкий что-то задумал, потому что он похож теперь на орла и, того и гляди, заклюет кого-нибудь.
Вдруг пан Чарнецкий проговорил:
— Надо, чтобы кто-нибудь из вас, Панове, поехал к Любомирскому с письмом от меня.
— Я знаком с ним и берусь за это! — сказал Ян Скшетуский.
— Хорошо, — ответил Чарнецкий, — чем известнее человек, тем лучше… А Заглоба, обращаясь к Володыевскому, прошептал:
— Он уже в нос говорит. Видно, волнуется!
У Чарнецкого действительно было серебряное нёбо, которое ему вставили вместо вырванного пулей несколько лет назад. И каждый раз, когда он волновался, сердился или беспокоился, то всегда говорил каким-то резким, звенящим голосом. Вдруг он обратился к Заглобе:
— А может, и вы поехали бы со Скшетуским?
— Охотно! — ответил Заглоба. — И если я ничего не поделаю, то уж никто ничего не поделает! К тому же это человек высокого рода, и к нему приличнее ехать вдвоем.
Чарнецкий сжал губы, дернул бороду и сказал как бы про себя:
— Высокие роды… Высокие роды…
— Этого никто не отнимет у Любомирского, — заметил Заглоба.
А Чарнецкий нахмурил брови.
— Речь Посполитая сама велика, и в отношении к ней не может быть высоких родов, перед ней все они низки. Да поглотит земля тех, кто забывает об этом!