Потоп
Шрифт:
А ксендз Кордецкий думал прежде всего об освобождении арестованных монахов и взялся за лучшее средство: он написал Мюллеру письмо, что охотно пожертвует двумя монахами для блага церкви. Пусть генерал приговаривает их к смерти; тогда все будут знать, чего можно от него ожидать и можно ли верить его обещаниям.
Мюллер обрадовался, так как думал, что дело подходит к концу. Но он не сразу поверил словам Кордецкого и его готовности пожертвовать двумя монахами. И одного из них, ксендза Блешинского, он отправил в монастырь, взяв с него клятву, что он вернется сам, добровольно, независимо от того, какой бы ответ он ни принес. Он также обязал его клятвой преувеличить
— Но, дорожа своей жизнью менее, чем благом церкви, я ожидаю решения совета, и то, что вы решите, я в точности передам неприятелю.
И ему велено было ответить, что монастырь хочет вести переговоры, но не может верить генералу, который задерживает послов. На следующий день Мюллер послал в монастырь другого монаха, отца Малаховского, но и он вернулся с тем же ответом.
Тогда обоим был объявлен смертный приговор.
Это было на квартире Мюллера, в присутствии всего штаба и старших офицеров. Все они пристально смотрели в лица монахов, интересуясь тем, какое впечатление произведет на них смертный приговор, и с величайшим изумлением увидели на лицах обоих такую великую, неземную радость, точно их посетило величайшее счастье. Побледневшие лица монахов слегка зарумянились, глаза наполнились светом, и отец Малаховский сказал дрожащим от волнения голосом:
— Ах, почему же мы умираем не сегодня, если предназначено нам пасть жертвой за Бога и короля!
Мюллер велел их сейчас же увести. Оставшиеся офицеры переглядывались друг с другом, и наконец один из них сказал:
— С таким фанатизмом трудно бороться.
Ландграф гессенский спросил:
— То есть вы хотите сказать, что такая вера была только у первых христиан?
Потом он обратился к Вжещовичу.
— Граф Вейхард, — сказал он, — интересно знать, что вы думаете об этих монахах?
— Мне нечего о них думать, — высокомерно ответил Вжещович, — о них подумал уже генерал!
Вдруг Садовский выступил на середину комнаты и остановился перед Мюллером.
— Вы не можете приговорить к казни этих монахов! — сказал он решительно.
— Это еще почему?
— Потому, что тогда ни о каких переговорах не может быть и речи, ибо осажденные возгорятся местью и скорее падут все до одного, чем сдадутся!
— Виттенберг пришлет мне тяжелые орудия.
— Вы не сделаете этого, генерал, — с силой повторил Садовский, — так как это послы, которые пришли к нам с доверием.
— Так ведь я их и повешу не на доверии, а на веревке!
— Эхо этого поступка разнесется по всей стране, взволнует умы и лишит нас симпатий поляков.
— Оставьте, пожалуйста, в покое ваше эхо… Я слышал о нем сто раз!
— Вы не сделаете этого, генерал, без ведома его королевского величества!
— Вы не имеете права напоминать мне о моих обязанностях по отношению к королю!
— Но имею право просить уволить меня от службы, по причинам, которые я изложу его королевскому величеству. Я хочу быть солдатом, а не палачом!
Вслед за ним выступил маршал, ландграф гессенский, и сказал демонстративно:
— Садовский, дайте мне вашу руку. Вы благородный и честный человек!
— Что это? Что это значит? — закричал Мюллер, срываясь с места.
— Генерал, — холодно сказал ландграф гессенский, — я осмеливаюсь думать, что Садовский честный человек, и полагаю, что в этом нет ничего противного дисциплине!
Мюллер не любил ландграфа гессенского, но этот холодный, вежливый и в
то же время презрительный способ разговаривать с людьми, свойственный людям высокого происхождения, очень ему импонировал. Мюллер даже старался усвоить себе эту манеру, что ему, впрочем, не удавалось; он сдержался все же и сказал спокойно:— Монахи завтра будут повешены!
— Это не мое дело, — ответил ландграф гессенский, — но в таком случае, генерал, велите еще сегодня перерезать те две тысячи поляков, которые стоят в нашем лагере, ибо если вы этого не сделаете, то они завтра нападут на нас… И то уж шведскому солдату безопаснее быть среди стаи волков, чем попасть на их стоянку. Вот все, что я хотел сказать, а теперь позвольте пожелать вам успеха…
Сказав это, он вышел из квартиры.
Мюллер наконец сообразил, что зашел слишком далеко. Но приказаний своих он не отменил, и в тот же день стали строить виселицу на глазах у всего монастыря. А солдаты, пользуясь временным перемирием, подходили еще ближе к стенам, не переставали издеваться, кощунствовать и ругаться. Они подходили целыми толпами, точно намеревались идти на штурм.
Вдруг пан Кмициц, которого не связали, как он ни просил, не выдержал и выстрелил из пушки в самую большую толпу так искусно, что уложил на месте всех солдат, которые стояли в линии выстрела. Это было точно сигналом: в ту же минуту без приказаний и даже вопреки им загрохотали все орудия, затрещали ружья и самопалы.
Шведы, находясь со всех сторон под выстрелами, с воем и криками бросились бежать от монастыря, оставляя по дороге убитых и раненых.
Чарнецкий побежал к Кмицицу.
— А ты знаешь, что за это пуля в лоб?
— Знаю. Мне все равно, берите меня!
— Ну тогда целься лучше.
И Кмициц целился прекрасно. В шведском лагере все заволновалось, но было очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и Мюллер в душе находил, что ясногорцы были правы.
Даже больше, Кмициц и ожидать не мог, что своими выстрелами он спас жизнь обоим монахам, так как благодаря этим выстрелам Мюллер окончательно убедился, что монахи, в крайнем случае, действительно готовы пожертвовать двумя товарищами ради блага церкви и монастыря. Кроме того, выстрелы привели его к убеждению, что, если хоть один волос упадет с головы послов, он никогда уже не услышит со стороны монастыря ничего, кроме этого грохота.
На следующий день он пригласил обоих монахов к обеду и через день отослал их в монастырь.
Ксендз Кордецкий заплакал, увидев их; все обнимали их и изумлялись, слыша из их уст, что именно эти выстрелы их и спасли. Настоятель, который раньше сердился на Кмицица, позвал его и сказал:
— Я сердился на тебя, думал, что ты их погубил, но тебя, верно, Пресвятая Дева вдохновила. Это знак благодати, радуйся!
— Отец дорогой, теперь уж переговоров не будет? — спросил Кмициц, целуя его руки.
Но не успел он этого спросить, как вдруг у ворот раздался звук трубы, и новый посол Мюллера вошел в монастырь.
Это был пан Куклиновский, полковник добровольческого полка, таскавшегося за шведами.
В полку этом служили одни беспутные люди, без чести и совести, а частью диссиденты: лютеране, ариане и кальвинисты. Этим и объяснялась их дружба со шведами; к Мюллеру их загнала жажда грабежей и добычи. Шайка эта, состоявшая из шляхты, преступников и беглых арестантов, а частью из висельников, сорвавшихся с веревки, немного напоминала прежнюю «партию» Кмицица; но Кмицицовы люди дрались как львы, а эти предпочитали грабить, насиловать женщин, уводить лошадей и взламывать сундуки.