Потоп
Шрифт:
— А если они будут защищаться?
Вжещович рассмеялся:
— В этой стране никто не будет защищаться, а теперь даже и не может… Для этого было время раньше, а теперь поздно…
— Поздно, — повторил Лизоля.
На этом разговор кончился. После ужина они уехали. Кмициц остался один. Это была для него самая ужасная ночь из всех, какие он провел с тех пор, как уехал из Кейдан.
Слушая слова Вейхарда Вжещовича, он должен был сдерживаться изо всех сил, чтобы не крикнуть ему: «Лжешь, пес!» — и не выхватить саблю. И если он этого не сделал, то потому, что, увы, чувствовал и сознавал правду в словах иностранца — страшную, палящую как огонь,
«Что бы я мог ему сказать? — говорил он про себя. — Какие возражения я мог бы представить кроме своего кулака? Какие доводы привести? Этот пес прав… Чтоб его разорвало! Да и тот дипломат согласился с ним, что теперь уже все потеряно и защищаться поздно!»
Кмициц страдал так отчасти потому, что это «поздно» было приговором не только для отчизны, но и для его личного счастья. А ведь этих мучений было уже довольно; у него уже сил не хватало, ибо в течение целых недель он не слышал ничего другого, как только: все пропало, все слишком поздно. Ни единый луч надежды нигде не запал ему в душу.
Подвигаясь все дальше, он потому так спешил, потому ехал днями и ночами, что хотел бежать от этих зловещих предчувствий и найти какое-нибудь место, какого-нибудь человека, который влил бы в его душу хоть каплю утешения. Между тем он всюду находил все больший упадок, все большее отчаяние. Наконец, слова Вжещовича переполнили чашу горечи и желчи: для него стало совершенно ясно то, что раньше он только смутно чувствовал: отчизну погубили не столько шведы, русские и казаки, сколько сам народ.
«Одни безумцы, своевольники, злые и продажные люди населяют эту землю», — повторил пан Кмициц слова Вжещовича, — и нет в ней других… Короля не слушаются, сеймы срывают, податей не платят, сами помогают неприятелю завоевывать эту землю. Они должны погибнуть»…
— Господи боже, если бы хоть что-нибудь здесь было ложью! Неужели, кроме конницы, у народа нет ничего хорошего, а есть только зло?
Пан Кмициц искал в душе ответа. Он был уже так измучен и дорогой, и огорчениями, и всем, что он пережил, что у него стало мутиться в голове. Он почувствовал, что болен, и им овладела какая-то смертельная усталость. В голове был все больший хаос. Мелькали знакомые и незнакомые лица, те, кого он знал раньше, и те, кого он встретил в пути.
Все эти люди говорили, точно на сейме, приводили цитаты, пророчества, — и все это касалось Оленьки. Она ждала спасения от пана Андрея, но Вжещович удерживал его за руку и, глядя ему в глаза, повторял: «Слишком поздно! Что шведам, то шведам!»… А Богуслав Радзивилл смеялся и вторил Вжещовичу. Потом все закричали: «Слишком поздно! Слишком поздно!» — и, схватив Оленьку, исчезли где-то в темноте.
Кмицицу казалось, что Оленька и отчизна — одно и то же и что он обеих погубил и предал шведам.
Тогда его охватывала такая безмерная скорбь, что он просыпался и изумленными глазами поводил вокруг или прислушивался к ветру, который свистел на разные голоса в печи, на крыше и гудел в щелях, как в органных трубах.
Но видения возвращались. Оленька и отчизна снова сливались для него в одно существо, которое похищал Вжещович со словами: «Слишком поздно! Слишком поздно!»
В таком горячечном бреду пан Андрей провел всю ночь. Когда к нему возвращалось сознание, он думал, что придется серьезно заболеть, и хотел уже звать Сороку, чтобы тот пустил ему кровь. Между
тем начало светать. Кмициц вскочил и вышел на двор. Первые проблески рассвета слегка разрежали мрак; день обещал быть погожим; тучи вытянулись в длинные ленты и полосы на западе, но на востоке небо было чисто; оно бледнело слегка, и мерцали звезды, не заслоненные утренним туманом. Кмициц разбудил людей, оделся в праздничное платье, так как было воскресенье, и они тронулись в путь.После ужасной бессонной ночи Кмициц устал телом и душой.
И это осеннее утро, бледное, прохладное и погожее, не могло рассеять грусти, которая камнем лежала на сердце рыцаря. Надежда выгорела в нем до последней искорки и погасла как светильник, в котором не хватило масла. Что принесет ему этот день? Ничего! Ту же грусть, те же огорчения… Он скорее еще прибавит тяжести в душе, чем облегчит ее.
Он ехал молча, уставившись глазами в какую-то точку, которая ярко сверкала на горизонте. Кони фыркали, предвещая хорошую погоду; люди запели сонными голосами утреннюю молитву.
Между тем становилось все светлее, небо стало избледна-зеленым и золотистым, а точка на горизонте сверкала так, по глазам было больно смотреть.
Люди перестали петь, и все смотрели в ту сторону, наконец Сорока сказал:
— Чудо, что ли? Ведь там запад, а будто солнце восходит?
И действительно, это сияние росло в глазах, из точки оно превратилось сначала в кружок, а потом в большой круг — издали казалось, точно кто-то повесил над землей огромную звезду, сверкавшую нестерпимым блеском.
Кмициц и его люди с изумлением смотрели на это световое явление, дрожащее и лучезарное, не зная, что перед ними.
В эту минуту по дороге от Крушины показалась мужицкая телега. Кмициц подъехал к телеге и увидел, что мужик, который сидел в ней, держал шапку в руках и, глядя на это сверкающее пятно, молился.
— Эй, мужик, — спросил пан Андрей, — что это там так светится?
— Ясногорские купола! — ответил мужик.
— Слава тебе, Пресвятая Дева! — воскликнул Кмициц и снял с головы шапку; то же сделали и его люди.
После стольких дней огорчений, сомнений и неудач пан Андрей почувствовал вдруг, что в нем происходит что-то странное. Как только он услышал слова: «Ясногорские купола» — грусть свалилась с его сердца, точно кто-нибудь рукой ее снял.
Рыцаря охватил какой-то невыразимый страх, полный благоговения, и вместе с тем какая-то неведомая радость, великая и благодатная. От этого монастыря, который горел куполами в первых лучах солнца, исходила надежда, которой пан Кмициц не знал так давно, вера, которой он напрасно искал, неодолимая сила, на которую он мог опереться. В него вступила как бы новая жизнь и разлилась в жилах вместе с кровью. Он вздохнул так глубоко, как больной, когда он очнется от горячечного беспамятства.
А монастырь горел все ярче, точно он впитал в себя весь солнечный свет.
Вся страна лежала у его подножия, а он смотрел на нее с высоты, точно страж ее и опекун.
Кмициц долго не мог оторвать глаз от этого света и пил его, как некий целительный бальзам. Лица его людей были сосредоточены и выражали страх.
Вдруг в тихом утреннем воздухе раздался звук колокола.
— С коней! — крикнул пан Андрей. Все соскочили с седел и, опустившись на колени на дороге, начали молиться. Кмициц читал молитву вслух, солдаты вторили ему хором. К этому времени подъехали новые телеги; мужики, видя людей, молящихся на дороге, присоединились к ним, и толпа все росла.