Последний перевал
Шрифт:
Ляля убежала на кухню, а Иван, оправившись от шока, с удивлением подумал: как же это отец не узнал собственного сына? А впрочем, что же тут удивительного? Прошло пятнадцать лет. Тогда он был совсем мальчишкой. Кто ж его теперь узнает, тем более в военной форме! «Ну и хорошо, что не узнал, есть время собраться с мыслями, обдумать, что делать дальше», — рассудил Иван и решил не выказывать пока себя, посмотреть на эту удивительную встречу как бы со стороны.
Ермаков мельком окинул взглядом комнату. Обстановка была небедной: ковровые дорожки, паркетный пол, стол накрыт дорогой скатертью. Все это как-то не вязалось с бедной отцовской одежонкой, и Ермаков решил: видно, сторожит чуринское добро.
— Ну как вы тут поживаете, уважаемые соотечественники? — спросил Иван и, не снимая маскхалата, присел у стола на предложенный ему полированный стул.
— Какая тут жизня, дорогой товарищ! — застонал отец. — Перебиваемся с хлеба на квас да ждем своей кончины.
— Из каких мест пожаловали?
— Родом я воронишскай, а скитался по всему свету. Бродил, где хлебом пахнет.
— Каким же ветром занесло вас на чужую сторону? — спросил Иван, брезгливо впившись в отцовские глаза.
Отцу, видать, не хотелось ворошить старое, и он с раздражением крикнул суетившейся на кухне дочери:
— Евлалия! Где ты там запропастилась?
— Сейчас, папаня, сейчас, — откликнулась та из кухни.
Епифан Парамонович хотел перевести разговор на другое, но почувствовал, что уходить в сторону ему нельзя, и ответил неопределенно, туманно, лишь бы ответить:
— Каким ветром? Разя мало занесло суда русских с атаманом Семеновым да бароном Унгерном? Ума-то в молодости не дюже густо было засеяно. Трудно было понять, что к чему и куда тебя качнеть. Вот и сдуло за Аргунь, как чечеток в сильный буран. — Вытерев рукавом выступивший на лбу пот, он крикнул со злом: — Евлалия!
— Вы не спешите с угощением: я сыт по горло, — сказал Иван, вкладывая в эти слова свой, только ему понятный смысл.
— Нет, уж вы не побрезгуйте, товарищ командир. Для вас мы завсегда готовы, — услужливо сказал отец и закончил шутейным присловьем: — Живем не мотаем, пустых щей не хлебаем — хоть говяжий катях, а все болтается у щах…
Иван внимательно разглядывал старую, вытертую отцовскую рубаху и вспомнил, как мамка шила ее, красила луковой шелухой. У нее не было пуговок, и отец вырезал их из кожи. Одну вырезал неправильно: она торчала не кругляшком, а кривым арбузным семячком. В этой рубахе отец ходил по Ольховке, мастерил ему санки, ездил на пашню. Перед глазами Ивана всплыли черное вспаханное поле, зеленые курганы, украшенные алыми созвездиями марьиных кореньев, и скособоченная избушка, над которой заливался неунывающий жаворонок. Вспомнил про это Иван, и его душу защемила горькая досада и обида на сидящего перед ним человека. Эх ты, несчастный бедолага! Укатил за Аргунь в поисках счастья, да не нашел того, чего искал…
В комнату вбежала с подносом веселая, румяная Евлалия. Увидев на лице Ивана тяжелую хмурь, заговорщицки подмигнула ему: дескать, не робей — бог поможет! Епифан Парамонович забраковал принесенную ею бутылку шампанского, велел принести русской водочки, «чтоб чуйствительно было». Когда она вышла, Иван поглядел в маленькие, сверлящие отцовские глаза, испытующе спросил:
— Не скучаете по родным краям?
— Как не скучать? Да что поделаешь! Рад бы, говорят, в рай, да грехи не пущают.
— Сколько же лет грехам вашим? — спросил Иван, подогреваемый любопытством: что ответит отец? Сознается ли чистосердечно или понесет небывальщину?
Старик опустил глаза, подождал, пока Евлалия принесет заказанную бутылку, начал разливать в бокалы блеснувшую на свету водку. Бутылка подрагивала в его руке, стучала о края бокалов.
— Что считать? Почитай четверть века. За такой срок в других землях все грехи прощаются.
— Четверть века, говорите? — нахмурился Иван. —
А по данным советского командования выходит по-другому. Зачем же вам кривить душой перед советской властью, гражданин Ермаков? Ведь ее на кривой не объедешь. Она и здесь вас нашла. От колхоза вы драпанули за Аргунь. Колхоз вам не приглянулся! Так ведь?Всклокоченные брови Епифана Парамоновича подскочили кверху, маленькие глазки шильцем испуганно запрыгали, звякнул выпавший из рук бокал.
— Товарищ командир! Не погубите! Дайте умереть своею смертью! — взмолился старик и повалился на колени.
— Прощать мне вас нечего, — поднялся со стула Иван. — Вам надо просить прощения у своей брошенной жены Евдокии Григорьевны да у детей своих…
— Вы и про нее знаете? — еще больше удивился Епифан Парамонович и, опустив голову, вытер слезу. — Как она там?
— Ничего, живет ваша супруга, не тужит. Досталось ей на веку, но что поделаешь, коли муж ей попался непутевый.
Епифан Парамонович поднялся с пола, поглядел невидящими глазами на Ермакова.
— А про детей что-нибудь слыхали?
— И дети благополучно выросли без вас, не пропали.
— Ванюшка, видно, на войне. Ничего не слыхали про него? Убили небось? Аль живой?
— Живой ваш сын, живой. Миновала его злая пуля, не тронул снаряд…
— Живой! — обрадовался Епифан Парамонович. — Слава тебе господи! — дважды повторил он и, вытерев рукавом катившиеся из глаз слезы, часто закрестился.
Отцовские слезы не тронули душу Ивана. Глянув на отца в упор, он бросил ему со злостью:
— Что вам молиться за сына? Вы же бросили его, как щенка! И что вам теперь спрашивать про него, если рос он сиротой, с позорной кличкой бегляка?
— Сына не трогайте. Товарищ командир, не бейте в самую душу, — встрепенулся Епифан Парамонович. — Эх, да где вам понять! Для меня мой сын — это вся моя жисть, все мои помыслы. Для него жил, про него думал и старался.
— Какой ему прок от ваших дум? — покачал головой Иван. — Ходил ваш Ванька по Ольховке как самый последний босяк: рубашонка рваная, штанишки в дырах, а на душе полынь горькая. Всю жизнь краснел за своего отца. Куда ни сунется — ему щелчок по носу: сын презренного бегляка. А ведь ему хотелось быть человеком, как все. И нарядиться хотелось — надеть дорогой темно-синий костюм вместо рваной тужурки. А отец по белому свету за длинными рублями гоняется…
— Горько мне слухать такие слова, — прохрипел Епифан Парамонович. — Но такая, значит, моя судьба… Только я и здеся помнил про него. По крошке собирал. И теперича не будет мой сын нищим ходить. Не будет гнуть спину на чужих людей. Уж я про это позаботился. Будет доволен вот так. — Он провел ладонью выше всклокоченных бровей. — Про это я письмо написал своей супруге Евдокии Григорьевне.
— А как же вы письмо послали отсюда? — поинтересовался Иван.
— Передал с одним знакомым купцом, что в Россию ездил по торговым делам.
— Письмами отца не заменишь.
— Ваша правда. Но только не письмами я его собираюсь сделать счастливым, а своим капиталом. Я так думаю — после войны откроется маньчжурская граница, как до перевороту. Ведь раньше мы за дровами ездили в Маньчжурию. Каждый день китайцы огурцами торговали у нас под окнами. Так должно быть и теперя. Вот и получит мой Иван мои капиталы. Пущай пользуется.
— Значит, капиталами хотите откупиться? — зло прищурился Иван. — Червонцами хотите купить отцовское звание? Да разве это надо вашему сыну? Отец ему нужен. Отец! Понимаете? Ведь отец для сына — это первый человек на земле. От него сын мужиком становится. А вы? Какой вы отец, если не знаете собственных детей? Какой же вы к черту отец, если не узнаете собственного сына, который стоит перед вами? Глаза вам заслепило!