Последний Храм
Шрифт:
«Так ведь это смерть! — подумал Афандис. — И душу погублю, убив сержанта церковного воинства — так ведь полковой капеллан говорил. А уж убивать будут, так не сразу пристрелят!»
И все-таки так жить он больше не мог. Даже если переживет бой — что ждет дальше? Возвращение в постылую казарму, больше похожую на тюрьму. Миска гнусной, пахнущей тухлятиной баланды, по недоразумению именуемой супом. Обращение хуже, чем со скотиной. А в конце — или смерть в бою, или пуля в голову от своего же командира и брошенный без погребения труп. Он ведь видел, как это происходит на тюремном дворе. Сам относил однополчан туда, где их трупы сжирали псы. Если кому-то повезет дезертировать, кстати, по следам пустят этих же, натасканных на человечину, чудовищ.
Тут уж и правда возжелаешь костра. Но как до этого гада дотянуться, чтобы, если уж умирать, так не одному? Идет, гадина, в двух шагах сзади, и пистоли держит наготове. Кто любит пораскинуть мозгами, острил командир взвода,
Там, где во мгле угадывались домики Памфилиона, сражение разгорелось не на шутку. К взблескам выстрелов добавился трепетный багровый свет первых пожаров. «Хотел костер? Получи!» Кто бы не держал оборону в селе, они держались, отчаянно и умело отбиваясь между домами. Но продержатся ли они, когда третий батальон ударит их с тыла?
Хотя те, в деревне, вроде бы были противниками, он испытывал к ним скорее симпатию. И горячее желание помочь. Может, они пришли наказать Клеомена и его бандитов, по крайней мере, ненависть церковников говорит сама за себя. Может, они и правда язычники? И даже молятся этой, как ее… Амрите, что ли? Плевать. Хуже не будет, терять нечего!
— Бегом марш! — по командной цепочке передается приказ капитана Такредиса. С хрипом втягивая холодный ночной воздух, колонна нехотя исполняет приказ… Сотни сапог тяжело бьют в траву, оставляя позади лишь испятнанную отпечатками подошв, изуродованную землю. Тяжеленные мушкеты в руках и сошки за плечами, да и не сброшенные с плеч вещмешки колотят по спинам и оттягивают к земле руки. Немудрено и упасть, и тогда… Вон, один в переднем взводе свалился, налетевший сержант лупит его ногами и прикладом, изрыгая брань и богохульства. Воин Церкви, ага.
Бежать. Навстречу пулям, которые, если маленько повезет, подарят избавление. Навстречу штыкам и копьям пикинеров — чуть больнее, но тоже ничего. Навстречу ядрам и картечи, которые не столь аккуратны, превращая солдат в куски парящего мяса с сахарно-белыми обломками костей. Бежать к избавлению… или к победе, мать ее так.
Но прежде, чем они успели пробежать хотя бы четверть мили, он увидел Ее. Она словно был парила в небе над горящей деревенькой, и жирный черный дым не пачкал старинную снежно-белую талху. В таких, говорят, до Обращения ходили вдовы. Женщина была не юной, но и не старухой — если по человеческому счету выглядела она лет на тридцать-тридцать пять. Может быть, на сорок, но в сорок лет так манить взгляды дано немногим. Чувственные алые губы, кажется, созданы для поцелуев, из-под старинного женского покрывала выглядывает змеящаяся черная коса, глаза искусно подведены. Край покрывала придерживает изящная кисть с аристократически-длинными пальцами, под талхой вздымается высокая, будящая нескромные мысли грудь. И все-таки женщина не напоминает шлюху. Нет, она и не затворница, она знает себе цену и цену плотским утехам, она одаривает достойных наслаждением чувственной любви, а недостойных лишает радостей потомства. Но она не раба похоти, и когда нужно, способна быть строгой, величественной… или даже жестокой. А как иначе? Если дети расшалились сверх меры, мать может и отшлепать.
Мать… Даже внешне она ничего общего не имела с его матерью — которую, честно говоря, Афандис помнил смутно. Но называть как-то иначе Ее не получалось. Она была матерью ему, Кастакису, остальным солдатам батальона, тем, кто насмерть дрался в осажденной деревне… И даже Тедракису и Клеомену. А какой матери понравится, что одних ее детей убивают другие?
Но сейчас он знал: Она полностью с ним согласна. Иначе не явилась бы ему во всей Своей красе, далеко превосходящей ту, грубую статуэтку, за которую его осудили. «Защити Мой город, воззвавший» — отчетливо прозвучал у него в мозгу голос. Голос был под стать женщине — низкий, грудной, бархатистый, сводящий с ума, как когда-то поцелуи жены. Между тем рука Великой Матери поднялась — и белое покрывало накрыл всю деревню, словно защищая ее от свинцового ливня. А самый край… С удивлением Афандис осознал: край белой, призрачно-прозрачной ткани простерся над батальоном.
«Благословляю вас на победу» — снова раздался в сознании женский голос. А миг спустя он выпал в реальность. Оказывается, батальон все так же бежал, матерясь и лязгая неплотно пригнанной амуницией, все так же бил по спине вещмешок, а по заднице саперная лопатка, и изо рта с хрипом вырывалось дыхание. Разница была в том, что он теперь знал, что делать.
Будто споткнувшись, упасть. Ничего, не затопчут. Не так уж быстро они бегут, зато образуется сутолока и все, кто сзади, остановятся. Якобы случайно повернуть мушкет штыком назад… И, когда сержант подбежит, чтобы вбить носок сапога в печенку, выбросить руку в длинном выпаде, вонзая штык прямо в грудь. Был бы он готов к этому, шансов бы не было, но кто в здравом уме и трезвой памяти будет убивать командира на глазах всего батальона? Это же не просто смерть, это много недель в застенках Огненной палаты, раздробленные коленные чашечки, голени и пальцы, вырванные раскаленными щипцами гениталии, отрезанные уши и выколотые глаза, обваренная
кипятком и каленым железом кожа… и многое, многое другое, несть предела милосердию сынов Церкви. И все же надо перебороть страх боли и смерти и ударить. Ибо, если хоть один ублюдок получит по заслугам, он уже спасет многих детей Великой Матери.Получилось! Вояка даже не успел притормозить, сам насадился на штык, весом тела вырвал мушкет из рук упавшего и повалился под ноги бегущим. Кто-то споткнулся, кто-то упал. Пока никто ничего не понял — перекатиться и вырвать пистоли из холодеющих рук. И разрядить тот, что в правой руке, в лицо ближайшему лейтенанту, пинками поднимающему упавшего. А второй — в живот только начавшему разворот рослому солдату, в недавнем прошлом простому вору, но теперь воцерковленному и исполненному веры.
Спасибо вам, люди хорошие, за шпицрутены, гауптвахту, гарнизонную тюрьму с тамошними костоломами, за марш-броски под палящим солнцем и вбитую на учениях солдатскую сноровку. А еще — за жену, что греет чужую постель, за осуждение по ложному обвинению, за пытки в застенке и растянувшуюся на год пытку в третьем батальоне третьего полка, который стал не столько боевым подразделением, сколько худшей каторгой для «амнистированных». Ну, и за тех детей Великой Матери, которым повезло еще меньше.
— Бей ублюдков! — крикнул он на всю колонну.
Первым откликнулся незнакомый здоровяк с пикой, судя по нашивкам, совсем даже не рядовой, а сержант. Тоже, наверное, не по своей воле загремел в «медарский» батальон. Не раздумывая, сержант метнул пику в сослуживца, целящегося в бунтаря из пистоля. Наконечник легко пронзил тело и вышел из спины, багровый от крови. Пистоль выпал из руки и тут же был подобран солдатом…
Бунт разрастался, как степной пожар. Вся ненависть, что копилась годами, все пережитые издевательства и несправедливые приговоры, всех застреленных друзей и сломанные ребра припомнили господам церковникам здесь и сейчас. С яростным хаканьем вонзались под ребра штыки, мелькали, с гнусным хрустом опускаясь на офицерские треуголки, приклады, некоторых поднимали разом на три-четыре пики. Те, кому повезло увернуться от стали, валились в дорожную пыль, и тут уже без устали работали сапоги. Изредка гремели выстрелы — поняв, что пощады не будет, офицеры-церковники дорого продавали свои жизни. Тем страшнее была их смерть…
Все было кончено в несколько жутких минут. Клеомен полагал, они всегда будут под присмотром настоящих церковников, и если взбунтуются… Он и в атаку их послал бы не последними, а первыми, чтобы сзади было кому остановить бунт. И уж точно не послал бы «отпетых» в тыл к противнику одних. Видимо, в горячке боя наемник-ствангарец этого не сообразил, а теперь было поздно.
Колонна превратилась в запрудившую дорогу вооруженную толпу, страшную сознанием своей силы и разбуженной жаждой крови. Местами валялись изуродованные, растерзанные трупы, и трава вокруг них в факельном мерцании казалась черной от крови. Лишь несколько командиров в голове колонны, выставив во все стороны стволы пистолей и шпаги, неотрывно глядели на взбунтовавшихся солдат. Среди них выделялось окровавленное, испачканное пороховой гарью и кровью лицо. Только глаза горели неукротимой яростью — такая бывает только у хозяина восставшего раба. Впрочем, для церковников все они и были рабами. Формально — рабами Единого-и-Единственного. Фактически — их собственными.
— Ну? — прохрипел церковник и непристойно выругался. Таких слов Афандис не слышал даже от вечно пьяного папаши…
Надо было что-то делать, но в первый момент он даже не осознал, что. В любой момент офицеры могли сорваться с места и растаять в темноте. А добравшись до своих, они заставят нынешнего командира вывести войска из боя и…
Он поднял мушкет, достал из подсумка пороховницу. От волнения никак не мог попасть в ствол. Наконец, засыпал порох. Теперь — забить пулю шомполом. Глубже, глубже… До упора. Потом вскинуть тяжеленную железную дуру на сошку и поднести фитиль к запальному отверстию… Ах да, его же надо зажечь, перед боем его зажигают по команде: «Зажечь фитили!» И только после этого…
Нет, один выстрел одного и свалит. Остальные уйдут. Не успеть. Значит…
— Пикинеры, вперед! — стараясь скопировать металлические офицерские нотки в голосе, скомандовал он. Вроде получилось: десятка три солдат с копьями протиснулись сквозь толпу соратников. Факельный свет блестел на отточенных наконечниках.
— Метнуть пики в этих! — крикнул Афандис.
И опять его послушались. Сразу добрый десяток пик взмыл в воздух, брошенные сильными руками. Это были не древние дротики, их никто не предназначал для метания, но у них получилось. От одного из копий капитан еще уклонился — но только для того, чтобы просто надеться на второе. Третье вошло ему в бедро, наконечник целиком ушел в тело. А дождь копий не стихал. Вслед за первыми пикинерами протискивались новые, и они тоже спешили исполнить приказ. Наверное, все дело было в том, что, когда никто не знает, как быть, командиром становится первый решившийся хоть на что-то. Мятежники остановились, только когда тела погибших и земля вокруг них были просто истыканы копьями.