Поминки
Шрифт:
Политическая теория и практика, как нарочно, объединились в этот момент словно для того, чтобы задеть самую чувствительную струну люблянского мещанина, человека с двойной душой, защищая от оккупантов его крохотный, со всех сторон огороженный мирок, и в то же время вырывали почву у него из-под ног. Он и без того уже был осужден. Но это далеко не всегда ощущалось. Впрочем, суждение о молодом человеке из мещанской семьи могло быть ошибочным. Молодость раскрепощала его, освобождала от пут и наполняла самоотверженностью. Иногда, правда, такие молодые люди ударялись в политическое сектантство и начинали неоправданно жестоко относиться к той среде, в которой они выросли. Школа, как ни странно, подливала в этот огонь каплю патриотизма, если только там был кто-то, кто умел это сделать. Пусть вначале этот патриотизм был скорее эмоциональным, чем разумным, с оттенком национализма или шовинизма, но он был ступенькой, приведшей немало молодых людей в революцию.
Мой отец не признавал никакой родины, никаких властей, никаких партий, никакой истории. Он признавал только свой мирок, где он был всем: и историей, и родиной, и верховной властью. Я уже не был таким. Мне был противен учитель,
Иногда казалось, что, стоит мне захотеть — и я смогу летать. Иногда, напротив, я бесцельно бродил по городу, не зная, куда себя девать. Я читал вывески, будто искал в них то, чего не мог найти в себе самом. Во сне я вздыхал и ворочался, меня посещали странные видения, они продолжали меня преследовать и наяву. Я часто сиживал на скамейке у железнодорожного переезда в парке Тиволи. Я смотрел на спешащих пешеходов, на солдат, слушал скрип трамвая, останавливавшегося у почты. Затем, чтобы отвлечься, я начинал угадывать марки автомобилей, мчавшихся по улице Блейвейса. Потом вдруг поднимался и уходил, сам не зная куда. Однажды я обнаружил, что давно уже стою на Шеленбурговой, уставившись в витрину и ничего не видя. Я обругал себя и пошел дальше. Иногда я сидел в отцовском садике и пытался читать его газету. Но из этого ничего не выходило. Подняв глаза, я невольно начинал наблюдать за отцом. Он кормил кроликов. Черт бы побрал этих кроликов. Я вдруг увидел, как постарел отец. У него тряслась голова, а жалкая слабая шея обросла редкими седыми завитками. Стареет. Доконала его война. Эта война хоть кого доконает.
День был великолепный. С утра, правда, над городом поднимались туманы, но дни стояли жаркие, без единого облачка. Я направился к Люблянице, прошелся вдоль реки и остановился у моста св. Якова. Прислонившись к перилам, я смотрел в воду. Мелкая, лениво текущая, она была сейчас похожа не на реку, а на зеленоватую лужу, застывшую в бетонных берегах. Совсем как я. К чертям, надо что-то делать. Ведь в сутках двадцать четыре часа. Я смотрел на прохожих. Их было не так уж много. Одни шли к реке, другие торопились обратно. Война, а люди купаются. И вообще незаметно, что война. Все как-то успокоилось. Люди замкнулись в себе. Выходят на улицу только по делу и снова поспешно расходятся по домам. А погода такая же, как обычно в это время. И река течет все так же. И все-таки что-то изменилось, сдвинулось, как снежная лавина. Каждую минуту что-то происходит, а я не знаю и не могу понять что.
Что же все-таки случилось с моим городом? Если захотят, его могут разрушить, сжечь, сровнять с землей. Захотят — и переселят в другое место всех этих Кайфежей. Я закрыл глаза, чтобы яснее это представить себе. И почему-то засмеялся. Временами мне казалось, что весь город населен одними Кайфежами, а в таком городе революция, конечно, обречена на провал.
Все вокруг блестит и переливается. Сгущаются лиловатые тени. Ты встряхиваешься и в задумчивости бредешь дальше. Медленно проходишь между клумбами. Ты воображаешь себя садовником — ходишь среди цветов и все думаешь о том, который даст ростки, и сбудутся ли твои ожидания. Это будет лучший твой цветок.
Где-то совсем рядом пробуждается город — заспанный зверь с налитыми кровью глазами; он не видит цветов, и нет ему дела до твоих дум.
На следующий день, не слишком рано, перед нашим домом остановилась обрызганная защитного цвета краской тележка на двух высоких колесах. В нее была запряжена лошадь, самой природой выкрашенная в маскировочные цвета. Три солдата сняли с тележки груду одежды, мешок, два сундучка, три ящика мармелада и ящик макарон — все движимое имущество сержанта Карло Гаспероне. Полчаса спустя он сам торжественно вступил в наш дом и водворился в свою комнату-мансарду. В мансарде было три окна, одно из них смотрело прямо на ратушу. На башне ратуши развевался красно-бело-зеленый флаг. Мать и Филомена приготовили постель для Карло. Солдаты вынесли из комнаты старый отцовский ясеневый шкаф и пару пустых птичьих клеток. Когда-то в них жили две грустные горлинки.
Отец не хочет видеть всего этого, ничего не хочет слышать. Он ушел за дом и стал чистить крольчатник, да так и не вычистил. Сел на опрокинутое корыто и думал бог знает о чем. Когда я подошел к нему, он заявил мрачно и торжественно:
— Я, как Пилат, умываю руки. Но придет время, когда вы не посмеете так со мной поступать.
Карло Гаспероне поселился у нас, устроился, и все в доме потекло прежним
порядком. Отец встает, как обычно, чуть свет. Большую часть дня он проводит в саду. Мать хлопочет по дому или сидит у плиты, охает и жалуется на боли в пояснице. Отец уверяет, что это оттого, что она в свое время слишком часто валялась на травке, а мать отвечает, что это была ее единственная радость. Филомена, как обычно, шьет; впрочем, больше перешивает. Дело в том, что у нее нет официального разрешения заниматься портняжным ремеслом. Антон приходит домой только спать. Если он вдруг оказывается дома, он напивается и срывает зло на ком попало. Глаза у него навыкате и вечно гноятся. Кролики по привычке жуют клевер и овощи. Кот Эммануэль, подняв хвост, прогуливается по забору под бдительным надзором пса Фердинанда. Потом он перепрыгивает на сирень и там подкарауливает воробьев.Карло уходит и возвращается то днем, то ночью. Отцу он кажется похожим на разбойника, которого он видел однажды на сцене в клубе ремесленников. Он трясет черной бородкой и говорит резким голосом, точно сыплет фасоль в жестяную кастрюльку. Отец не желает брать в рот его вино, его финики. Встретив Карло в коридоре, он неизменно поворачивается и уходит в уборную. Карло спрашивает у Филомены, почему старик вечно сидит в уборной. У него хроническое расстройство желудка, отвечает Филомена. Но хуже всего то, что Карло повадился сидеть в саду. Он выносит туда стул, усаживается и читает миланскую газету «Корьере», покуривает и поглядывает вокруг, точно ища собеседника. И отцу ничего другого не остается, как удрать в дом. Так же поступают в подобных случаях и все соседи. Правда, по мнению отца, с соседями не все в порядке. Некоторые из них утверждают, что сейчас хорошо поставлено снабжение, что у итальянцев превосходное вино, хороший дешевый мармелад, первоклассный рис. Другие рассказывают, что на Виче открыли публичный дом, у которого солдаты выстраиваются в очередь. Кроме того, говорят, что у каждого второго итальянца сифилис, причем не обыкновенный, а абиссинский. Так им и надо, думает отец, да и нам все это поделом.
В один прекрасный день кто-то догадался исписать все наши ворота большими красными буквами. Сначала отец не мог разобрать, что там написано. Он прошел вдоль ворот два раза, пока не прочел: «Бор-дель». Он покраснел от гнева. До чего же злы люди. Нет для них большего удовольствия, чем облить грязью своего ближнего. На тротуаре стоял незнакомый мальчишка лет десяти. Лохматый, сопливый и грязный. Очнувшись от изумления, отец заметил, что мальчишка смотрит на него с улыбкой.
— Марш отсюда! — напустился на него отец.
— Ха, — ответил мальчишка, — а что, нельзя стоять на улице?
— Убирайся вон! — заорал отец. Он хотел схватить его за космы, но мальчишка со смехом отступил на шаг. — Чего рот разинул?
— Читаю, — ответил мальчишка. — Что у вас там в доме?
— Убирайся отсюда! — завопил отец.
— Ну нет, — последовал ответ. — С улицы ты меня не прогонишь. Она не твоя. Ты мне лучше скажи, что у тебя в доме, голые девки, да?
Отец вне себя от гнева повернулся и ушел. И как нарочно, светит солнце. Шелестит листва на деревьях; дует ветерок то с гор, то с болот. Птицы собираются в стаи и щебечут, щебечут, будто назло людям, которые стараются молчать. Отец чувствует, как он постарел; его уже не волнует аромат земли, который так много нашептывает молодым. Привязанность к своим владениям привела его совсем не к тому, чего он ожидал. Ему казалось, что он все больше и больше к ним привязывается. Но теперь его порой охватывало безразличие — ему вдруг начинало казаться, что он уже не имеет права поливать или пропалывать грядки. Раньше он жил днем, а теперь гораздо лучше чувствовал себя по ночам. Он стал часто просыпаться, выходил на балкон, сидел и думал. Ночью весь мир выглядит добрее, спокойнее. Больше похож на тот, прежний. Тогда человеку легче все обдумать, свести счеты с самим собой, с окружающими. В него словно входит частичка теплого ночного покоя, который приносит хороший сон и смягчает сердце.
Однажды в августе он проснулся вот так, среди ночи, и вышел на балкон — дверь вела прямо из его комнаты. Сюда же выходило окно соседней комнаты, где спала Филомена. Не зажигая света, отец присел на порог и взглянул на часы. Уже половина первого, а меня еще нет. С балкона хорошо видна улица — ее освещает один-единственный синий фонарь, висящий над перекрестком в пятидесяти шагах от нашего дома. Теплая ясная ночь, луны не видно, и от этого тьма кажется еще гуще. По мостовой, переговариваясь вполголоса, прохаживаются двое патрульных. Едва успели они завернуть за угол, как раздались один за другим два выстрела. И снова все тихо. Затем отец замечает две темные фигуры. Они ему кажутся похожими на гимназистов. Они замирают, прижавшись к домам, затем останавливаются у нашего забора. Они крадутся осторожно, как воры, точно боятся собственных теней. Опять пачкают заборы, паршивцы, думает отец. Завтра снова придется соскребать. Затем до его слуха доносится еле слышный свист. Фигуры исчезли, словно сквозь землю провалились. По мостовой, громко топая, проходит патруль — трое с винтовками наперевес. Мутно поблескивают каски в свете синего фонаря. Они идут прямо по середине мостовой, то и дело оглядываются. Отец затаил дыхание и еще раз подумал о том, где это меня до сих пор носит. Снова все стихает. Над крышами показывается обрюзгшая луна. Она заливает дома и сады неярким холодным светом. Звезды как будто разбились на кусочки. Синий фонарь над перекрестком слегка покачивается. Что-то звякнуло в комнате Филомены — точно задели горлышком графина о рюмку. Отец прислушался и оглянулся. Деревянная штора на окне спущена, там, где отломился кусочек планки, в щелке виден красноватый свет. Если эти болваны заметят свет, они станут стрелять. В это время до отца донесся хрипловатый ласковый мужской голос. Затаив дыхание он встал и приложил к щелке глаз. Через несколько мгновений он как нельзя лучше различил все. На ночном столике у Филомены горит лампочка, покрытая красным платком. Рядом стоит обернутая в солому бутылка водки. Филомена, голая, лежит на кровати, закинув руки за голову. У кровати стоит на коленях Карло, тоже голый. И даже спина у него черная и волосатая. Отец почувствовал, что вот-вот упадет. Он глухо застонал и сполз на порог балкона.