Подробности войны
Шрифт:
Я распорядился ввезти кухню в церковь и ужин раздать там. Лошадь выпрягли и поставили за церковью, между кладбищенскими памятниками и оградой. Походную кухню на руках подняли по ступенькам паперти и вкатили внутрь церкви. Вскоре туда ввалились все солдаты и офицеры, свободные от несения службы караула.
Чтобы хоть как-то осветить внутри, от стены к стене протянули телефонный провод и зажгли его с обоих концов. Стало светло. Запах резины, плесени, покрывавшей стены, человеческого пота и пищи повис над всеми. Сотня солдат, конечно, скоро надышала тепла, и в церкви стало, можно сказать, даже уютно,
Старшина выдал водку, раздал хлеб, повар разлил по котелкам содержимое походной кухни, полную суточную дачу по фронтовой норме. Люди оживились. Самодельные алюминиевые ложки скребли и стучали по котелкам, от кружек с чаем поднимался пар. Слышались разговоры и шутки, сначала сдержанные, потом все более громкие и свободные.
И когда всем стало хорошо, в это-то веселое время на помост и поднялся старший лейтенант Беляков. Он остановился перед царскими вратами. Изобразил молитвенный ритуал, опустился на колени, смиренно перекрестился. И вдруг резко повернулся и, подпрыгнув вверх, начал дикую пляску. Все встрепенулись, повернули головы, перестали жевать и замерли в ожидании. Что будет дальше? Что он еще оторвет?
А Беляков снова подпрыгнул, ударил ладонями по голенищам сапог и пошел вприсядку, легко подскакивая, смешно (потому что криво) ставя ноги на пол, играючи поворачивался вокруг и, как бесенок, понесся по церкви, отбивая такт и выкрикивая что-то нечленораздельное.
Солдаты захлопали. Это воодушевило Белякова. Он снова прыгал, крутился, кувыркался, вскрикивал и замирал.
А солдаты хлопали и подбадривали.
Ко мне в это время подошел высокий рыжий солдат. Я знал его и, обернувшись, спросил:
– Что тебе, Порхневич?
Солдат нагнулся ко мне и с обидой проговорил:
– Нехорошо это, товарищ капитан. Грех! Разве в храме можно плясать? Кто пляшет в храме?!
– Ну ладно, - успокоил я его, повернулся к Белякову и крикнул: Хватит, отдохни! Тот еще раз крутнулся, подпрыгнул высоко и встал как вкопанный:
– Есть, товарищ капитан. Хватит так хватит!
Кое-кто из солдат, однако, разошедшись, начал выкрикивать:
– Кто следующий? Кто еще может? Выходи!
Я сказал:
– Отставить!
Желающих больше не нашлось. На время все утихли, присмирели: нашкодили и теперь осознали, что делали не то.
Порхневич сел около меня. Беляков подошел и примостился рядом.
Я сказал ему:
– Ты что это в церкви пляшешь?!
– Суеверие это все, товарищ капитан, - отмахнулся он от меня.
Порхневич всем корпусом повернулся к нему, неторопливо облизал ложку, пропихнув ее за валенок и заметил Белякову серьезно:
– Вот вы не верите ни во что, товарищ старший лейтенант, потому вам в бою-то и страшно.
– Почему страшно?
– спросил Беляков.
– Кто сказал, что мне страшно? Кто это может сказать такое про меня?
– Так ведь всем страшно, я думал, и вам тоже.
– То-то... Думал! Индюк думал, а ты человек. Я, когда в атаку иду, так мне не только себя, мне никого не жалко. Только бы до немецкой траншеи добраться. А ты говоришь, страшно.
– Полно врать-то, товарищ старший лейтенант, - прервал его солдат, пожалуй, еще более могучего сложения, чем Порхневич.
– Какой храбрый нашелся!
–
А что?– подхватился Беляков.
– Да то, товарищ старший лейтенант, что смешно слушать. Чего уж тут? Перед кем выхваляться-то? Все свои. Кому не страшно?
– А мне - никогда, - решительно выпалил Беляков.
– Так что вы, озорник, что ли, какой, коли ничего не боитесь?
– Не о том речь, - огрызнулся Беляков.
– Мы о боге рассуждаем. Я говорю, что суеверие это все.
– Погодите, - сказал могучий солдат, - прижмет, так вспомните, не то запоете. Хотя, может, вы еще к жизни не привязаны. Тогда и судить еще ни о чем не можете. Я вот в бога, например, не верю, с детства не приучили. А плясать в церкви не стал бы. Не-е-ет, не стал бы.
Снова наступила тишина, пока ее не нарушил Порхневич.
– А я вот, - сказал он, - когда в атаку иду, так тоже вроде особого страху не испытываю. А почему? Да потому, что знаю, что все в его власти. Убьют так убьют. Значит, так надо.
– Кому надо-то?
– вдруг спросил Порхневича кто-то.
– Ему, - ответил он.
– Вот кому. Видно, так надо. Ничего без него не бывает. Ведь, подумать только, как бывает. Когда бы я еще в церкви побывал, если бы не война? Свою-то у нас в селе давно на склад переделали. Зерно хранят. Вроде элеватора... А тут вот немцы обстреляли нас, и мы все - в храм, все в дом к нему. Он не обидит, он сохранит!
– Да разве он сохранит тебя, когда себя уберечь не может?
– вступил в разговор Беляков.
– Видел, в церкви-то всю макушку снесли, и ни одного стекла не осталось?
– А это он нас испытывает. Смотрит, до чего мы еще дойти можем, до чего докатимся.
– А что испытывать-то? Помоги, если ты всесильный, - опять выкрикнул недовольный Беляков.
– Да, - подхватил маленький и тихий солдат, который до сих пор прислушивался и молчал.
– Я согласен, товарищ старший лейтенант, что это он, такой добрый, бог-то твой, по всей земле войну-то раскинул? Уж больно испытанье-то тяжелое. Детей-то и баб-то наших за что испытывает? От такого испытанья одна дорога, выходит, на тот свет. А кто на земле-то останется?
– Останется, не беспокойся, - спокойно ответил Порхневич, - кто ему угоден, тот и останется.
– Значит, если кого убивают, то туда тому и дорога, - по-божески-то выходит?
– Выходит так.
Кто-то из угла вспомнил:
– Я до ранения в двенадцатом полку был, так у нас в роте после обстрела трое рассудку лишились. Больно тяжелыми снарядами немец бил. Голова не выдерживает. Вот как он нашего брата испытывает... А фюрер небось в таком каземате сидит, что и господь бог до него не доберется. Где справедливость-то?!
– Да, скажи, Порхневич, за что испытанье-то такое?
– еще поинтересовался кто-то.
– Вот так, испытывает, и все, нам знать не дано, - не торопясь объяснил Порхневич.
– Я так думаю, чтобы узнать, какие мы люди с вами и какие немцы. Прежде народ разве такой был? У нас ведь все выветрилось из головы-то.
– А что выветрилось-то?
– То, что от него шло.
– А что же от него-то шло?
– Добро.
– Ну и ну.
– Вы меня не расспрашивайте. Я все понимаю, а объяснить не могу. У меня все в сердце, а вот на языке нет.