Однажды в России
Шрифт:
– Сделайте одолжение, не впадайте в черную меланхолию, - попросил Вороновский.
– Простые ходы нам с вами заказаны. Признав вас виновным, противная сторона перевела борьбу из стойки в партер, вынудила защищаться, смиренно оправдываться. А для победы нужно переходить от защиты к нападению, готовить обходной маневр.
– Как же быть?
– вяло поинтересовался Тизенгауз, не понимавший того, о чем говорил умудренный опытом собеседник.
– Задействовать средства массовой информации. Без вашего ведома я уже договорился с одним из моих доброжелателей, известным московским публицистом, который согласен вплотную заняться вашей историей, чтобы сделать ее достоянием гласности.
До
– Ваш случай особого рода. Это ясно каждому, кто хоть мало-мальски способен анализировать причинно-следственные связи, - продолжал Вороновский. Если в результате обходного маневра вас оправдают, то кому-то придется отвечать за то, что с вами проделали. А судейский люд не любит преследовать своих, и вынудить их можно только одним способом - гласностью.
Позабыв совет Крестовоздвиженского, Тизенгауз без всякого стеснения налил полбокала бренди и выпил залпом.
– Вы хотите сказать, что гласность пробудила в людях гражданское правосознание, чувство жгучего стыда за...
– начал он с заметным воодушевлением.
– В тех, кто стоит у кормила власти, гласность не пробудила ничего жгучего, кроме досады на Горбачева, - прервал его Вороновский.
– Но правила политических игр в эпоху развитого социализма привили им привычку чутко реагировать на выступления прессы. Года через два эта привычка, помяните мое слово, сойдет на нет, а пока она не утрачена, ею надо воспользоваться...
Минуту или две Вороновский растолковывал Тизенгаузу преимущества центральной печати, несравненно более влиятельной, нежели местная, а затем неожиданно спросил о Холмогорове: как тот держался в день ареста Андрея Святославовича, о чем говорил у него дома и в УБХСС.
То ли Тизенгауза сверх меры вдохновила идея обходного маневра, то ли бренди развязало ему язык, но говорил он с подъемом, причем не столько о Холмогорове, сколько о Елене Георгиевне. Какая она обаятельная, добрая и отзывчивая, до чего ровно и благородно ведет себя и чем он, Тизенгауз, обязан ей - ведь если бы Елена Георгиевна не проявила наблюдательности и гражданского мужества, его бы, скорее всего, осудили за хранение боеприпасов.
В волнении Тизенгауз беспрестанно курил, в два приема опорожнил еще бокал бренди и не следил за реакцией собеседника, который, против обыкновения, не перебивал его. Между тем от всегдашней доброжелательности Вороновского не осталось и следа, черты его лица отвердели. Казалось, что своими разглагольствованиями Тизенгауз нечаянно затронул какую-то болевую точку в душе хозяина дома и что расплата будет неумолимой.
– Знаете, Виктор Александрович, что сейчас пришло мне на ум?
– спросил ни о чем не подозревавший Тизенгауз.
– Невелика важность, - сузив глаза, отозвался Вороновский.
– Что же?
– Жена рассказывала, что Елена Георгиевна без видимых причин разошлась с Холмогоровым в конце июня, то есть вскоре после приговора. Нет ли взаимосвязи между этими двумя событиями?
– Не в моих правилах гадать на кофейной гуще, - поднимаясь с кресла, сухо сказал Вороновский.
– Вам, надеюсь, понятно, что о моем участии в вашем деле едва ли стоит распространяться в присутствии жены Холмогорова, пусть даже и бывшей. И про обходной маневр тоже лучше помалкивать. Задача ясна?
Догадавшись, что разговор окончен, Тизенгауз встал и покорно кивнул.
– В ближайшие дни постарайтесь, пожалуйста, пореже выходить из дому, напоследок сказал Вороновский, провожая Тизенгауза к воротам.
– Ждите гостя из Москвы. Его фамилия - Добрынин, а имя-отчество - Аристарх Иванович...
50.
ЧЕТВЕРТАЯ ВЛАСТЬВ годы застоя Аристарх Добрынин писал в основном повести и рассказы, всерьез не помышляя о публицистике. И без того его прозу печатали редко, со скрипом и частыми цензурными купюрами, потому что бдительным редакторам мнилось, будто он охаивает советскую действительность. А что стало бы с ним, захоти он честно выступить на газетных полосах с размышлениями о том, что работа наших правоохранительных органов определенно напоминает молевой сплав леса в период паводка: на месте бревен оказываются живые люди, а следователям и судьям уготована роль сплавщиков, чья основная задача - всеми средствами предотвратить затор и обеспечить пропускную способность "реки"? Как все это сочетается с лозунгом, что в социалистическом обществе человек - основа основ?
Если в беллетристике при известной сноровке можно было, избегая лжи, писать хоть и мало о чем, но все-таки правдиво, то в жанре очерка это исключалось - такой материал не выходил в свет, а рукопись попадала в Пятое управление КГБ, где бывалые людоведы неустанно заботились о том, чтобы перед неблагонадежными авторами наглухо закрылись двери редакций. Кроме того, прозу пишут не только ради хлеба насущного, ее можно складывать в стол до лучших времен, тогда как публицистика - продукт скоропортящийся.
Гласность в полном смысле слова перевернула былые представления, что можно и чего нельзя писать, и Добрынин, подобно множеству других шестидесятников, ощутил нечто вроде второго дыхания. Теперь или никогда, решил он и, поражаясь той обманчивой легкости, с какой из-под его пера один за другим появлялись острые судебные очерки, за год-полтора завоевал себе имя в мире журналистики. Публиковался он, как правило, в еженедельнике "Суббота", чей тираж взлетел до небес, если позволительно счесть таковыми два миллиона экземпляров, и однажды, когда главный редактор вывел его на балкон бывшего кабинета Бухарина, чтобы с семиэтажной высоты показать очередь, змеившуюся от газетного киоска у кинотеатра "Россия" аж до улицы Горького, Добрынин воочию убедился, что нужен своим читателям.
У популярности всегда есть изнанка: из-за того, что темой его очерков служило попранное человеческое достоинство, Добрынина стали преследовать люди с так или иначе искалеченными судьбами. Не ограничиваясь письмами и телефонными звонками в любое время суток, они, вконец озлобленные реальной или кажущейся несправедливостью, подкарауливали Добрынина в подъезде и уже не просили, а требовали, чтобы он написал об их несчастьях. Бывало и хуже - один настырный тип с явными признаками распада личности трое суток дневал и ночевал на лестничной площадке возле его квартиры, угрожая то мордобоем, то самосожжением. Кончилось тем, что вторая жена поставила Добрынину ультиматум: или он к чертовой матери завязывает с публицистикой, или она уйдет от него, хлопнув дверью.
Полгода спустя по причине, весьма далекой от публицистики, его жена действительно ушла к греку-кооператору, а он по-прежнему писал очерки, находя удовлетворение в том, что помогает обездоленным выпутаться из беды.
Независимый по натуре, Добрынин не любил, когда ему навязывали заказной материал, однако с большой охотой откликнулся на приглашение недельку погостить у Вороновского, по достоинству слывшего редкостным хлебосолом. Добрынину опостылело изо дня в день питаться всухомятку, а в Комарове к столу подавались такие изысканные блюда, что после звонка Вороновского он долго глотал слюну. Наряду с необоримым желанием всласть пображничать, Добрынина подталкивала в путь-дорогу и уверенность в том, что Вороновский наверняка снабдит его захватывающей информацией.