Очерки Москвы
Шрифт:
Только сады и значительные пространства еще от многого спасают наше Замоскворечье. Театр бы, да побольше дельного чтения, и дело бы уладилось.
Кстати, при речи о состоянии здоровья коснемся замоскворецких больниц. Их там четыре: Петропавловская, Голицынская, Городская и Горихвостовская для неизлечимых больных… Мы не имеем ни места, ни времени, ни даже подробных сведений, чтобы войти в отчетливый разбор московского больничного быта, которым бы пора заняться по примеру г. Троицкого, так хорошо очертившего его в Петербурге *; мы скажем только покуда об общих чертах быта этих больниц — говорим, покуда, потому что имеем надежду в скором времени представить довольно подробный очерк современного состояния одной из них, много похожей на все прочие… С виду каждая из больниц — большое, чистое, разумеется, каменное здание, с садами и с значительным пространством принадлежащей ему земли; такова особенно Петропавловская. По общим отзывам, в способах лечения во всех больницах царствует рутина, эта могучая царица всего богоспасаемого Замоскворечья. Что оставляют за границей, то тут часто только вводят, будто для опыта, если не годилось там, то не годится ли для русской натуры, — говорят, что она особенная! Прислуга крайне невежественна и груба… Больной, чтобы иметь право пользоваться ею, должен необходимо платить ей; выздоравливающий неминуемо тратит на пищу свои деньги. Вентиляции почти нет. Каминов — и слыхом не слыхать. Книг для чтения — нет. Назначены дни посещения, и трудно решить, почему оно не дозволено ежедневно. Погребения крайне небрежны: возят на полуразрушенных дрогах, кладут в едва сколоченные гроба.
– Учителя: Числом поболее, ценою подешевле…
Книги постарее, поменьше изменений, больше неподвижности, как бы в угоду господствующей черте благотворящего общества… Но чему мы особенно удивлялись не раз, наталкиваясь на один характеристичный факт в Мещанском училище, — это на смешение там купеческого и мещанского обществ с духовным. Явление это, по нашему мнению, крайне странно и едва ли благотворно хотя бы и для будущего помощника производителя торговли и слуги промышленности… Бездарные, не окончившие курс семинаристы, с духом и направлением «Домашней беседы» Аскоченского, которым они набивают головы молодых воспитанников, едва ли могут быть хорошими руководителями молодого поколения… Довольно и того, что приходится наслушаться дома детям подобного общества.
Училище это, как и многое в этом роде, опять-таки выдвигает пред нами грустное действие полумеры в образовании. Программа там крайне бедная и не имеющая никакого направления, кроме обучения грамоте и письму, да в некоторой степени счетоводству; иностранных языков ни одного нет в курсе; воспитанников до сих пор занимают грубыми работами — колоньем дров, чисткой пруда; чая нет ни утром, ни вечером; белье на столе по большей части грязное и салфеток полагается далеко не на каждого, так что мальчики (это употребительное слово для названия воспитанников) принуждены заменять их бумагой, таскаемой ими в замасленном виде в кармане; приставники обращаются крайне грубо с детьми, особенно с маленькими, и нередко семинарская рука гуляет по мещанской щеке или забирается в волосы… Мы имеем еще веру в лучшее будущее этого заведения, на лучшее направление в нем образования, в котором так нуждается наше многочисленное купеческое общество и возлагает свою надежду на Ф. Ф. Рязанова, выбранного в совет училища, человека, знакомого с потребностями своего общества. Что касается женского отделения училища, то так же смеем обратить внимание на положение его наших дам-купчих, выбранных как советниц и помощниц в деле направления воспитания. Все девочки и довольно большую часть дня заняты работою; работа — это шитье приданого богатым купеческим дочерям. Работа — дело похвальное, и приучение нашей женщины к посильной работе похвально еще более; но не употребляется ли на нее слишком много времени в ущерб классным занятиям? Это первый важный вопрос; второй в том: куда идет вырабатываемая довольно значительная сумма? Она, кажется, по всем правилам собственность работниц, а потому не дурно бы было публиковать годовой отчет доходов от работы, а также и расходов, на которые суммы эти употребляются. Нашелся бы даже и предмет, на который можно бы или скорей должно бы обращать скопляющиеся от этой работы суммы, отнюдь не употребляя их на расходы заведения, как благотворительного, следовательно, имеющего достаточный фонд, или на что-либо иное: суммы эти могли бы составлять приданое бедных, воспитывающихся там девушек. Приданое, хотя назначено и самим уставом, — но что это за приданое — это скорее насмешка над бедностию. Посудите, что могут сделать три-дцать_сорок рублей хотя в первоначальном обзаведении хозяйством новобрачной? Тут-то и могли бы помочь суммы, вырученные от собственного труда в продолжение нескольких лет, неотъемлемо принадлежащие работнице…
От мест благотворительных и ученой благотворительности перейдем к местам торговым и остановимся на этот раз на важнейших из них, необходимых для всех обитателей Москвы, — на Болоте, как центре и исходе мучной торговли, и на скотопригонном дворе, как на месте, имеющем влияние на московские цены мяса. Болото находится в жалком положении; во-первых, уже самый выбор места очень странен: мука тем лучше, чем суше, а для нее хозяйство города отводит самое сырое место. В выборе этом
так и видится знаменитая смекалка, могучая помощница русского купца, вывод не ошибочный: если сыро — мука волгнет — худо не будет! Самая постройка Болота обращает уже на себя особое внимание. Архитектор отличился в ней самым блестящим образом: лавки, построенные на болотистом грунте, осели, многие из них теперь стоят как будто в яме, сырость от этого увеличивается, мука, складываемая без всякого к тому приготовления, без перегородок, слеживается, сгорается, сырея, получает затхлость и, оставаясь иногда довольно долгое время в таком положении, совершенно портится, но не портит карманов торговцев, потому что непременно сбывается как примесь к годному товару. Болотная торговля уже достаточно очерчена в своих частностях; мы рекомендуем любопытным особенно статьи г-на Булкина; не имея нужды повторять о том, о, чем уже правдиво сказано, коснемся только ее господствующего и издавна ей присущего характера… Кормилец наш хлебушек-батюшка, как его называет наш добрый народ, обращается по большей части в ловких, торговых и даже не всегда чистых руках; руки эти берут с него большую часть поживы и достигают этого скупкой хлеба в разных местах по селам, деревням, в экономиях, составляют партии, забирают из своих видов, особенно при неурожаях, в нескольких местах даже и небольшие партии других мелких торговцев и нередко, особенно в крутых обстоятельствах распоряжаются ценами по произволу. Тор-ля эта, следовательно, носит издавна нам знакомый мрачный характер монополии. Труженик-крестьянин, обливающий своим потом и зеленеющие, и колосящиеся нивы, которыми мы так любим любоваться и которые нередко воспеваются нашими поэтами, пользуется от своего тяжелого труда несравненно менее купца-торговца…Хлебопашец продает свой хлеб большею частию в то время, когда ему, как говорится, позарез нужны деньги. Продает он его опять-таки большею частию не потребителю, а торговцу: кулак часто не дает ему даже показать носа в ближайшем городе: он сам является по селам и деревням и тут чаще всего — хочешь не хочешь — продавай! Потому что не продашь нынешний раз — нужда заставит обратиться к кулаку другой. Мелкий скупщик наживает от более крупного, более крупный от самого крупного, крупный кулак начинает снова процедуру наживы, и так от небольшого торговца до коновода, уже одного из главных двигателей дела. Можно представить, за что по большей части принужден продавать свой труд и свой хлеб несильный, небогатый русский хлебопашец.
Положение наших хлебных торговцев крайне несимпатично: уже, во-первых, то, что для всех, или, по крайней мере, для большей части горе, — для них радость; неурожай, голодный год, составляя общее несчастие, для них — золотое время. Чтобы понять это, стоит только присмотреться к их сияющим лицам, когда весною получают они известия о засухе, о разных обстоятельствах, обещающих неурожай. Первая их уловка — распустить как можно больше слухов об этом неурожае; этим они сейчас же подымают цены на муку, крупу, овес, часто до тех чудовищных цифр, которыми мы имеем удовольствие любоваться последние годы и в настоящее время. Иногда эти слухи и не оправдываются, а все-таки торговец зачерпнет благодаря им малую толику и заставит бедного человека задуматься — и самому есть скрепя сердце, и меньше давать овса часто единственной кормилице — лошадке.
Нередко эти искусственные меры, особенно в лавочной торговле, до которой вообще не скоро достигает влияние перемены цен на главных рынках и которая особенно важна для человека, не покупающего оптом, продолжают иметь влияние и очень долгое время, часто до тех пор, пока дешевый хлеб покажется в Москве по первозимью… Эта-то уловка, скупка в одни руки насущной народной потребности, характер монополии в такой торговле, где бы не должно быть ее и следа, дали средства в старые неурожайные годы (а их у нас было немало) и в прошедшее неурожайное десятилетие составить значительные состояния, которыми мы любуемся и которым простодушно удивляемся. Кузня, лаборатория этих состояний — наше славное, московское, производительное не одною своею сыростию Болото!.. Не знаем почему, а даже и в самый легкий пересмотр положения нашей хлебной торговли приходят нам на мысль хлебные законы других стран.
Скотопригонный двор представляет не менее Болота грустное место: это не что иное, как грязная площадь, на которой ставятся гурты скота, назначенного для продовольствия Москвы.
Опять мы наталкиваемся на место с темным характером, господствующей чертой замоскворецкой жизни, опять, внимательно вглядываясь в эту темноту, может быть, по привычке к ней, видим торжественно восседающую среди ее давно уже знакомую нам, хотя уже потерявшую много зубов, особенно в последнее время, но, вероятно, поэтому-то именно злую и еще больнее кусающуюся, седую, дряхлую старуху — монополию. И в мясной торговле, как и во многих прочих, дело не обходится без коновода, без запевалы, который дает ему тон и предводительствует целым ополчением московских мясников; это издавна известный всей Москве мясник. Он, к его чести, главный вожатый, всеместный подрядчик на поставку мяса во многие казенные заведения, казармы, фабрики, богадельни, больницы, училища и т. д., чем и составил себе значительное состояние, да и как не составить, когда нередко порядочная говядина в Москве доходит до 10—11 коп. сер. за фунт!
В дело скотопригонного двора до сих пор внесено так мало света, что при всей привычке замечать кое-что в темноте многого в ней не разглядишь; нередко, впрочем, видим мы в ней только несколько десятков голов много сотню бессловесного скота, подымающего своим незначительным числом цены на свое мясо между тем как на нескольких местах нарочно задерживаются целые гурты их собратьев; нередко видим как эти гурты прячутся по разным деревням, и в златоглавую Москву вгоняют их понемножку, вероятно, из деликатного чувства, чтобы не испугать не привыкших к такому зрелищу жителей; часто наталкиваемся на животных с понурыми головами, вероятно, по предчувствию своей участи, на угловато выдавшиеся их кости, на исполосованную безжалостной рукой погонщиков их кожу, на скудный предсмертный корм их, по здравомыслящей русской экономии — не кормить досыта того, что уже обречено смерти.
Хотя закон наш и гласит, что должно строго осматривать назначенную на убой скотину, но мы редко видим прикомандированных к тому медиков, вероятно, по причине той же темноты. Место смотрителя скотопригонного двора — иное дело: его получить почему-то очень трудно, и получают только счастливые и избранные от мира сего. Самую малую часть счастливого положения этого места мы едва-едва угадываем; хорошо оно кажется потому, что очень удобно быть начальником над бессловесными и распоряжаться по произволу тем, кто ничего не понимает. Говорят, что на скотопригонном дворе нет даже порядочно выверенных весов, будто неопрятность страшная, прислуга грубая, грязная, во время торгов идет между купцами-мясниками крик, брань… Мы этого по темноте не видали, слыхали только так называемый гам и решительно отказываемся верить вовсе без исключения: зная, что наблюдение за всем этим принадлежит градскому голове и что общество на подмогу ему дает торговую депутацию из пятидесяти человек, из которых выбираются даже полицеймейстеры депутации; следовательно, быть не может, чтобы при таком порядке был такой беспорядок…
Говоря о скотопригонном дворе, нам вспомнилась такса на мясо, которая и в ведомостях печаталась, и в лавках прибивалась к стенам. Говорят, что она уничтожится — и хорошо! Одной бесполезной формой меньше — нужно бы вместо нее что-нибудь посущественнее…
Теперь мы спустимся к самой Москве-реке, давшей название очерчиваемой нами части города, и вместе с тем представим программу того, о чем осталось нам еще сказать, говоря о Замоскворечье… Предметов еще много; но так как наша статья разрослась уже довольно пространно, то кроме самой реки, хотя и не поилицы Москвы, мы коснемся только некоторых особенностей Замоскворечья. Особенности найдутся и в том, о чем мы говорили; они есть и в постах, общих всей Москве, и в полиции, и в освещении, и в жизни приказчика и мальчика, и, наконец, в лошадиной охоте, и в отдельном сословии свах, главное местопребывание которых опять-таки — Замоскворечье… Этапом, принадлежащим уже собственно Рогожской части, мы заключим на этот раз наши очерки; поберегли мы его именно к концу Замоскворечья потому, что несколько замеченных в нем черт дают уже довольно резкое понятие о разнице в жизни этих, во многом родственных, во многом и чуждых друг другу местностей… Итак…