Обещание жить.
Шрифт:
Макеев задремал. И сразу увидел сон. Будто он, Сашка Макеев, пишет мелом на доске, а класс притих, пораженный его смелостью. Он пишет: «Здрасьте, Нина Мадамовна!» Едва успел поставить восклицательный знак и юркнуть за парту, как в класс вошла русачка Нина Адамовна, увидела надпись на доске и заплакала от обиды.
На этом месте Макеев и пробудился от крика: «Подъем! Становись!»
2
Он встал, из травы брызнули воробьи, разлетелись по веткам, и стало ясно, что они в общем-то от полевых мышей далеки. Макеев повел плечами, поторапливая, повторил команду ротного: «Подъем, ребята, подъем!» — и шагнул в кусты. И там увидел на песке то ли сдохшую, то ли убитую гадюку, чешуйчато-серую, с темной зигзагообразной полосой на спине. И вспомнил: плыли с рыбалки, он греб, а отец, сидя на корме, рубил прутом выставившиеся гадючьи головки, змеи кучно пересекали реку, сносимые течением.
Уже на проселке Макеев подумал, что подобные воспоминания из той, далекой, предвоенной жизни, эти позавчерашние реалии, потускневшие на фоне новой грозной реальности и все-таки окончательно не утратившие своего значения, приходят на фронте часто, по поводу и без повода, оставляя в душе некую горечь. Ладно, что она не так уж долго держится.
После он подумал о том, что увидел, задремавши. Собственно, это был не сон, не полуфантастические видения, это было воспроизведение случившегося однажды в действительности. Был восьмой класс, была нелюбимая преподавательница русского языка и литературы, придира и нудьга Нина Адамовна, которую заглазно дразнили Ниной Мадамовной. И был он, Сашка Макеев, дерзнувший написать это на классной доске. А затем втайне жалел расплакавшуюся учительницу и каялся — тоже тайно. В восьмом классе он еще не обращал внимания на Анечку Рябинину, начал симпатизировать в девятом, в десятом уже ходили на пару в кино, провожались и даже были робкие поцелуи. Невероятно давно это происходило. Воспоминание об этом также рождает какой-то горьковатый осадок.
Но при всем при том воспоминания эти помогают отвлечься от трудной дороги. Солнце бьет в глаза, пылюка застревает в носоглотке, пот склеивает ресницы, сердце колотится. Но отвлекаться от своих обязанностей нельзя, и Макеев отходит вбок, пропускает взвод, присматривается, как идут бойцы, не хромает ли кто, не отстает ли. Отстающих он освободил бы от винтовки или автомата, передав оружие более молодому и выносливому, охромевших без разговоров посадил бы на повозку. Но покуда все было в порядке, хотя солдаты утомлены. Макеев, обогнав взвод, снова размеренно зашагал за ротным командиром.
Старший лейтенант вышагивал в гордом одиночестве, сбив пилотку на затылок и заложив руки назад. Он никогда не шел рядом с Макеевым, только впереди, показывая широкую спину, дубленую шею и отчего-то постоянно красные уши, как будто ротный еще не остыл от очередного приступа гнева. Но отходит он быстро, хотя в минуту гнева это крутого нрава человек. Ротного побаиваются и в то же время уважают: на гимнастерке звезда Героя Советского Союза, ее, как известно, зря не дают. Героя он получил, будучи сержантом, отделенным. Говорят, под Вязьмой несколько танков подорвал. Присвоили офицерское звание, и вот теперь он уже старший лейтенант, командует ротой, возможно, и дальше будет расти, если подучить на каких-нибудь курсах.
Макеев смотрел на широченную спину ротного и различал шарканье его сапог среди шарканья сотен других сапог, различал его дыхание среди дыхания сотен усталых людей — и в их роте, и в соседних, и во всем полку. А звездочку Героя старший лейтенант то носит, то прячет в тряпочку; сейчас, когда преследуем немцев и освобождаем местных жителей, надел. Гордится ею. Рота же горда своим командиром, не в каждой роте командир — Герой Советского Союза!
На этом проселке сохранившихся деревень и хуторов не попадалось: они были сожжены или раньше, карателями, — пепелища захлестнуты бурьяном, или только что, отступавшими немецкими частями, — пепелища еще дымятся: жителей негусто, многих немцы угнали с собой, многих постреляли. Потому быстрей надо продвигаться, чтобы не дать гитлеровцам злодействовать над мирным населением. Шире шаг! И что значит твоя усталость и недомогание, если от того, насколько ты ходко идешь, зависит жизнь детей, женщин, стариков! Вот так это все выглядит.
Слева на бугре возникли печные трубы — то, что обычно оставалось от недавно сожженных изб; на старых пепелищах и этого не было. Трубы стояли обгорелые, закопченные, и Макееву почудилось: они шатаются. От ветра, а может, от горя. Да нет, шататься они не могут, это ты шатаешься от усталости. С погорелища — кучи
золы, покореженные железяки, пожухлые ветки яблонь и слив — несло гарью и смрадом. Над погорелищем кружилось и каркало воронье. Макеев не терпел этих угрюмых, расклевывавших трупы птиц; сам однажды видел, как ворона вырывала куски мяса на лице убитого бойца. Рота тогда с ходу заняла немецкую траншею, закрепилась в ней, стала держать оборону. Макеев разглядывал позиции, определяя сектор обстрела, и заметил, как на лицо убитого солдата опустилась, растопырив крылья, черно-серая ворона, впилась когтями, задолбала клювом. Солдат лежал на склоне холма, разбросав руки и ноги, обмотка размоталась, каска откатилась. А ворона долбала. И Макеева передернуло от мысли: а не больно ли солдату? Он взмахнул рукой, бросил комок земли с бруствера, крикнул: «Кыш!» Ворона, ярясь, зашипела, но не думала улетать, продолжала рвать мясо. Макеев не выдержал, сорвав с плеча автомат, дал очередь по вороне, перья полетели. Нагрянул ротный. Побурев от гнева, пропесочил: надо не жечь патроны, а захоронить тело. Макеев сказал: «Так ведь она, подлая, клевала лицо». «Захороним, и не будет клевать», — веско сказал ротный. Конечно, он прав. Но будь на то воля Макеева, он и сейчас стеганул бы очередью по этой суматошливой, каркающей, злобно-тупой стае.— Воздух, воздух! — прокричали в разных концах колонны, и Макеев увидел: в сторонке, на приличной высоте, шло звено «мессершмиттов». Полагалось бы изготовиться к стрельбе по воздушной цели: «мессеры» могли сменить курс и атаковать колонну. Но никто не разбежался с дороги, не залег в ямке или канаве, не приспособил оружие к открытию огня. Продолжали идти, посматривая, однако, на «мессеров», и крики «Воздух! Воздух!» словно повисли в этом самом воздухе. Макеев усмехнулся: не столь давно еще пугались «мессеров», чуть что — хоронились, а нынче плевать хотим. Потому превосходство нашей авиации, «ястребки» не дадут разгуляться. Звено «мессершмиттов» пролетело над дальним лесом и скрылось. И слава богу. Ибо нам некогда волыниться, нам надо поспешать.
И вдруг, будто опровергая мысль Макеева, по колонне прокатилось: «Стой, стой!» И Макеев повторил:
— Стой!
Остановился, ослабил ногу, ждал дальнейшего. Ротный соизволил сказать:
— Чего они там, в голове, колупаются? Уж объявили бы привал, что ли.
Сказал это не Макееву, а так, в пустоту, стоя к нему спиной. Ну и спинка — две нормальных. Как гимнастерка не лопается! Провожаемый сотнями глаз, опять проскакал адъютант командира полка, опять не спеша проехали за ним комбаты — эти дядьки с закрученными усиками знают себе цену, егозить не будут. И опять — что-нибудь не так. Что-то часто сегодня эти непредвиденные остановки в пути.
Макеев переместил центр тяжести на другую ногу. Ждал. Отпил из фляги. Утерся. Ждал. Оглядел солдат. Оглядел ротного. Ждал.
— Шагом марш!
— Шагом марш!
— Шагом марш!
Дождался: пошло гулять. И гуляло до тех пор, пока все подразделения не затопали. А потом произошло непредвиденное: у развилки колонна завернула и пошла в обратном направлении, словно сама навстречу себе. Справа шла на запад середина ее, а голова, шедшая на восток, уже поравнялась с ней, с серединой. Что за черт! Обратно идем? Почему?
Никто этого не знал. Либо маршрут нам изменили, либо мы не туда заехали, сбились, тактики и стратеги. Вот так поспешаем! Макеев подумал об этом, а солдаты заговорили вслух:
— Чапаем назад, хреновина получается!
— Точняком, хреновина!
— Правильно бают: дурная голова не дает спокою ногам.
— Братцы, я при последнем издыхании…
— Будут так крутить туда-сюда, запросто сдохнешь.
— Выкладываешься, выкладываешься, а тебя ведут вспять. Вперед надо!
— Вперед, на запад!
— Это все полковые мудрецы…
— Да, зазря сколь сил потратили…
Ротный, перед этим говоривший примерно то же, теперь пресекает подобные разговоры, грохает:
— Отставить болтовню!
Солдаты примолкают. Макеев думает: «Зачем же перепрыгивать через взводного? Сказал бы мне, а уж я солдатам… И к тому же зачем так — болтовня? Есть отличная армейская формулировка: «Отставить разговорчики!» Заметьте: не болтовня — разговорчики».
У развилки рота начала разворачиваться, чтобы двигаться назад, и тут Макеев увидел командира полка. Полковник стоял при дороге, в окружении замполита, зама по строевой, начальника штаба, адъютанта, и разглядывал проходящих. Всякий раз, когда Макеев сталкивался с ним, а сталкивался он раз пять — полковник недавно прибыл взамен убитого майора, который командовал полком аж от Ржева, — Макеев поражался: офицер в таком высоком звании посажен на полк, и наград, наград-то сколько! А уж затем поражало лицо полковника — выпуклые надбровья, бугристый лоб, крупный нос над тонкими, сжатыми губами, тяжелый квадратный подбородок, мясистые складки у рта — суровые, волевые черты. И глаза суровые, жесткие. Он стоял, расставив ноги в хромовых сапогах-бутылках, уперев левую руку в бок, в правой зажал хлыст и щелкал им по блесткому голенищу.