Обещание жить.
Шрифт:
— Шире шаг! Не отставай! Подтянись!
Все сначала. Только теперь не преследование, а вероятней всего — встречный бой. Или займем оборону. Так или иначе, а боев не миновать. Ротный кинул Макееву: противник-де прорвался из окружения, ударил по нашему корпусу, две дивизии уже ведут бой, нашу будут вводить. Наверное, это так. Откуда Ротному известно? От комбата, а тому от комполка, и далее цепочка к комдиву. На обратном конце цепочки — лейтенант Макеев со своими солдатиками. И уже не до кого доводить обстановку.
Колонна втянулась в сосновый бор, пересекла его, осинником и ельником выбрались на проселок, полем — к речонке, через которую саперы навели мост. До Шумиличей рукой подать. Как там Рая? Спит еще? Или ее разбудил
Прошли еще полтора-два километра; по пути, обдавая пылью и выхлопными газами, их обгоняли танки, самоходки, тягачи с орудиями, автомашины. Рассвело, и зарево поблекло. В небе проревели «илы» — на штурмовку. Все окрест наливалось светом, но мерещилось: наливается тревогой, предощущением неизбежного боя, крови и смерти. Какое касательство утренний свет имеет к военным бедам? Никакого. А бои, кровь и смерть все-таки предстоят.
На высотке, поросшей редколесьем, роте было приказано окапываться. Скат в холодке, камни в лишайнике, кривые березки; справа от высоты — грунтовка, слева — болото: сквозь метелки камыша проглядывает топь. Этим камням, березкам, болоту с камышом жить если не вечно, то долго, а люди будут умирать спустя час-другой. И после их закопают на этом же склоне, возле проселка либо возле болота, смотря где похоронная команда облюбует местечко для братской могилы. Солдат старается не думать об этом. Да и не дано ему знать, где он сложит голову, сегодня ли, завтра ли, как сложили вчера его закадычные дружки. Солдат просто выполняет приказание. Сейчас оно таково: как можно быстрей отрыть окопы полного профиля и по возможности соединить их траншеей, пусть и неглубокой, потом углубят.
Ротный показал взводам их районы, сектора обстрела, предупредил:
— Не уложитесь с рытьем в срок — стружка полетит. Не я сыму, а фрицы. Полковник Звягин приказывает: зарыться в землю с головой! Шевелись!
Старший лейтенант неулыбчив, строг; кожа на скулах натянута, губы поджаты; портупея перекрестила широченное туловище; звезду Героя он снял, и на гимнастерке от нее дырочка, будто от пули. Растолковав все как следует, Ротный схватил саперную лопатку, вонзил ее в почву; комки так и полетели перед будущим окопом, образуя бруствер. Макеев тоже копал окоп, а Фуки ходил вдоль позиции своего взвода и давал ценные указания, ручки не пачкал, уверенный: ординарец выроет окоп и себе и ему.
Во взводе Макеева рыли дружно, без понуканий. Поснимали гимнастерки, а Друщенков, Ткачук и старикан Евстафьев растелешились до пупа. У Ткачука под веснушчатой кожей бугрятся мускулы, Друщенков тоже поигрывает бицепсами, хотя он поджарый, сухожильный; даже у выразителя народной мудрости («Близок локоть, да не укусишь» и прочее) пожилого Евстафьева торс крепкий, не стариковский, успевший где-то покрыться загаром. Обнаженные, живые, мускулистые тела, которые могут быть продырявлены пулями и осколками, разорваны, искалечены, уничтожены…
Макеев остался в майке, и она прилипала к спине, пот стекал по кончику носа, капал на лезвие лопатки. Солнце взошло, воздух прогревался, струился над льняным и брюквенным полем, болотистыми кочками, и словно на этих струях-струнах играли, подпевая себе, невидимые в поднебесье жаворонки. Но зато слышимые! Непостижимо: невзирая на железный грохот недальнего боя, их трели рассыпались будто над ухом Макеева. До поры, до времени, конечно. Когда бой загремит вовсе близко,
жаворонков не услышишь: улетят, что им, жить надоело, что ли?— Лейтенант Фуки, чего прогуливаешься, как по Невскому? Поковыряйся лопаткой! — крикнул Ротный, не щадя офицерского достоинства взводного, и покрылся гневной краской.
— Жирно будет, — сказал Фуки достаточно громко, но лопатку из чехла достал, оглядел черенок, придуриваясь, выкрикнул: — Раз, два — взяли! Еще раз — взяли! Сама пошла, сама пошла!
И легонечко вонзает лопату в почву — не роет, а действительно ковыряется. Старший лейтенант мерит его ледяным взором и не молвит ни слова. Он без пилотки, и длинноватые, как у поэтов, артистов и попов, волосы ниспадают ему на лицо. Подходит комбат, иссушенный каракумским солнцем туркмен. Озабоченно говорит Ротному:
— Ускорьте саперные работы. Командир полка требует рыть окопы полного профиля, делать «усы», разветвленные ходы сообщения… Надо успеть! Вот-вот здесь будет жарко.
— Жарко? — надменно переспрашивает Ротный.
— Как на моей родине в Кушке. — Это шутка, но Ротный ее не принимает. Комбат это чувствует и, кивнув на прощание, уходит. А ему бы ездить, кривоногому, прирожденному кавалеристу.
Макеев работал с удовольствием. Ладони обжимали отполированный черенок, узкое отточенное лезвие блестело, отваливая пласты; мышцы напрягались, и приятно было испытывать их застоявшуюся силу. Стрелковая ячейка проявлялась, как фотопленка. Вот обозначались ее очертания: окоп «лежа», затем передняя часть углублена, и уже окоп «стоя», а от него прорубят выход в будущую траншею; от траншеи еще придется прогрызать ходы сообщения к командным пунктам, в тыл. Но это после, пока же доделать стрелковую ячейку: соорудить ниши для гранат, бруствер утыкать веточками, обложить дерном для маскировки. Макеев проследил, чтобы все бойцы замаскировали ячейки, услыхал, как пикировались Ткачук и Евстафьев:
— На, Пилипп, веточки, нарубал и для тебя.
— Бачьте, якой добренький! Да на хрена они мне, дед? Самолично не нарубаю?
— Не злись, не мути злобой душу. На, держи.
— Ну, давай, хрен с тобой. Добреньким прикидываешься? Расплачиваешься за марш? Я за тебя пулемет пер, а ты мне веточки суешь?
— Не расплачиваюсь я. По добру к тебе…
И Макеев подумал: «Евстафьев и Ткачук не находят общего языка, я же не нахожу его со всем взводом. Что-то говорю и делаю не так, невпопад. Может, в бою найду наконец этот общий язык, что сблизит меня и подчиненных? Или, может, мне все это мерещится и у меня нормальные отношения со взводом?»
Он воткнул последнюю веточку в бруствер, присел на дно и утерся. От развороченной земли было прохладно; после жарких, почти прямых лучей солнца это недурно; наверху оно всего прогрело, разморило. Вытянул ноги, уперся спиной в стенку и задремал. Проспав самую малость, мотнул головой, встряхнулся. Этого еще недоставало — уснуть. До того ли? Сказывается недосып, ночью-то спал немного. И хоть бы Рая приснилась, или мать с Ленкой, или отец. А то черт те кто — церковный звонарь Филя-Отрок. Словно бухает он, патлатый, криворотый, в колокола, и над Тамбовом плывет их неправдоподобный малиновый звон.
С этим звонарем произошла история, над которой потешался весь город. Макееву не было смешно ни тогда, до войны, ни тем паче теперь. Филя-Отрок был единственный звонарь в единственной тамбовской церкви, где бывала служба и куда вороньем слетались обряженные в темное старушки со всей округи. Отроку было под пятьдесят, и он сносно вызванивал всякие обедни и заутрени. Водился за ним грешок — закладывал за воротник. На пару с бывшим учителем истории, выгнанным из школы за пьянство. Русский интеллигент пил из идейных побуждений, несогласный с тем, как его предмет преподается в школе, а Филя-Отрок пил так, из любви к водке как таковой. Однажды они надрались, Отрок полез на колокольню и вдарил румбу. Ах, как звонко, выпевали колокола: