Неруда
Шрифт:
Летом он уезжает из Сантьяго — на природу, в маленькое местечко Мирамар, неподалеку от Темуко. В письме к Альбертине он описывает тамошние красоты: высокие хлеба, закаты солнца, черную смородину, пахучую мяту, девственную гору, где бродит лишь пума. По вечерам он лежит под высоким темно-зеленым пеумо{54}, и все его мысли — об Альбертине. Это письмо он пишет на красивой бумаге с разводами. А вот чернила раздобыл с превеликим трудом… Поэт забросил все учебники и в восторге от своего охотничьего ружья. А еще ему хотелось стать спортсменом, чемпионом по прыжкам. Он извел понапрасну все патроны и так и не подстрелил ни одного орла. Эти птицы облюбовали самые высокие дубы. По утрам поэт объявляет войну всем птицам сельвы.
В
А наш поэт — полная ей противоположность! Он, пожалуй, пишет Альбертине каждодневно. Шлет газету, где напечатано его стихотворение о «Той, что исчезла».
«Это ты исчезла… Хороша! За десять дней — одно-единственное письмо. По вечерам я лежу на мокрой траве и вспоминаю тебя в сером берете… Я поссорился со всеми бывшими „пассиями“ и остался совсем один. Какое было бы счастье видеть тебя здесь, рядом… Завтра запущу в твою честь четырехцветного змея — пусть взмоет в небо и долетит до Лота-Альто. Тогда, моя любимая, ты получишь длинное-предлинное послание. Это случится в одну из ночей, в тот час, когда Южный крест заглянет ко мне в окно. Завтра я пошлю тебе томик Чехова. Он тебя развлечет».
В одном из писем Неруда вдруг называет ее Арабельей. Он придумывает ей сотни имен. В жизни я больше не встречал человека, который умел бы так искусно придумывать и переиначивать разные имена. Должно быть, эта привычка, эта, я бы сказал, «мания» без конца изобретать новые прозвища, фамилии, клички, имена идет у него от необычайно яркого воображения. А может, еще и от того, что он вырос в мире, который только-только приобщился к европейской цивилизации. В этом, пока не названном, мире надо было окрестить людей, горы, реки, вещи, надо было дать им имена.
А вот самое раннее воспоминание Неруды о своем детстве… Неруда видит, как он, совсем маленький, сидит на одеяле, расстеленном прямо на траве, а неподалеку полыхает в огне их дом. Соответствует ли это воспоминание реальным событиям? Может, это плод фантазии? Или что-то смутное запомнилось из рассказов взрослых? В деревянном Темуко чуть что, днем ли, ночью — начинались страшные пожары.
И в июле 1923 года все вроде повторяется: «Прошлой ночью, — пишет поэт, — напротив нашего дома вспыхнул
пожар. Нас чудом не спалило. Столбы огня — высокие, красивые, — бочки с водой, мамин плач. А я смотрел на все с безучастием. Потом пошел дождь…» Обыденность яростного завывающего пожара, обыденность беспрестанного неистового дождя.«Льет и льет. Меня все время тянет ко сну. Я уселся у огня в глубокое старое кресло, точно моя бабушка, и думаю, что в аду так же хлещет дождь, как в нашем глухом городишке».
Поэт посылает Альбертине стихи и фотографию Полы Негри{56} и снова корит ее за то, что она совсем забросила своего Поля. В следующем письме он называет подругу Неточной, именем героини повести Достоевского «Неточка Незванова».
Ему семнадцать-восемнадцать лет. Он извелся от сомнений, от душевной смуты. Жизнь в Темуко, вдали от Альбертины, становится невыносимой.
«Какими горькими были все эти дни, моя маленькая Альбертина. То ли нервы разошлись, то ли кругом — сплошная мерзость, но мне невероятно одиноко. Меня замучила бессонница. Ночи тянутся до бесконечности. Мне тошно, зябко. Этой ночью я прочитал два романа, длинных до ужаса. На рассвете я все еще метался в постели, будто тяжелобольной. Здесь мне не дают спать по утрам. В собственном доме меня окружают тупые бездушные люди. Какое одиночество! Господи! Зачем мама родила меня здесь! Возле меня не люди, а какие-то камни. Я так устал, что нет сил подняться в вагон поезда и уехать прочь. И прошло-то всего четыре дня… По-моему, я плачусь, как немощная женщина? Не правда ли, сеньорита Альбертина?»
Поэту тяжко на душе: женщина, которой он пишет, — не отвечает, отмалчивается. Он страдает, понимая причину.
«Кто ты? И кто я? Тебе нет дела до того, чем я занят, что может причинить мне боль! Что я значу для тебя? Должно быть — ничего! Но ты запрятала эту правду в глубь своей души. Я тебе — чужой, просто человек, который рядом с тобой движется, что-то говорит, уходит, приходит…»
Страсть не делает его слепым. Он любит Альбертину всем сердцем, но как бы искоса наблюдает за ней и не поддается обманчивым надеждам.
А может, Неруда так медлил с окончательным разрывом и воспевал свою любимую в стихах не только потому, что она занимала все его помыслы? Может, им владело неизъяснимое желание обратить в стихи все, что он чувствует? Что из того, что его муза причиняет ему боль и нередко холодна и равнодушна, как камень? Он высечет из этого камня голубые искры! Сотворит поэзию. Но у него невольно вырывается крик отчаяния. И он, горько усмехаясь, бросает письмо в почтовый ящик… «с надеждой, что оно затеряется. Впрочем, с ним будет то же самое, даже если ты его и получишь. Дозволь поцеловать тебя».
Эта любовь со всеми ее перипетиями будет длиться долгие годы.
36. Худой и длинный, как осетр
Времена «Собранья сумерек и закатов»… Неруда пишет стихи ко дню рождения сестры; в них он горюет, что беден, что ему нечего ей подарить. Но и о своей бедности он говорит языком поэзии: «В какой дали все, чем владею я, / порой мне кажется далекой-предалекой — моя душа!» У него нет денег на подарки, однако он отпразднует годовщину любви к Альбертине — 18 апреля, — и она получит в подарок новое имя — Неточка. Это полюбившееся ему имя будет появляться в письмах очень часто. Неруде необходимо пятьсот песо, чтобы Альбертина приехала к нему в Сантьяго. Он готов расшибиться, чтоб достать эти деньги на билет и на пансион…
Ему все очевиднее, что Неточку мало интересуют его стихи, но он не может не говорить о них. В конце января поэт делится с ней радостью:
«Я доволен, потому что вчера и позавчера писал с подъемом, на одном дыхании, и подумать, сколько времени меня одолевала лень… Теперь буду писать как одержимый. Впрочем, тебя это мало трогает».
Да… хоть поэт и подарил своей подруге имя Неточка, она, судя по всему, равнодушна к русской литературе, и не только к русской — к любой.