Над бездной
Шрифт:
— Ты бы меня убил?!
— Оставь!.. оставь эту комедию!.. к чему ты ухватился за глупые слова полусумасшедшего Курия и метишь в самозванцы? куда тебе!.. ты не годишься на эту трудную роль.
— Но я…
— Но ты теперь хочешь сказать, что интересуешься, зачем Курий это выдумал? — Я не могу этого знать, потому что здравомыслящий человек не в силах понять ход мыслей безумного. Фламиний убит Аминандром в таверне. Подозрительный Катилина усомнился в этом акте, потому что ему не принесли на осмотр голову убитого, а враги Курия из зависти пустили молву о спасении проскрипта. Вот единственное, возможное объяснение всей этой путаницы. Хочет ли Семпроний выставить самозванца, — я не знаю.
— Но я…
— Но ты — милый мой Нарцисс, друг, дорогой моему сердцу, которого я люблю и защищаю. Не меняй этого имени на опасное имя сенатора. Я хлопочу
— Но ты брат Люциллы… ты сын…
— Ты сам надавал мне этих великих титулов; я только не опровергал твоих слов.
— Ты не сын Семпрония?!
— Я не сын Семпрония.
— Кто же ты, таинственный?
— Я сказал тебе, что я — сын луча солнечного и волны морской; их сын — морской смерч, водяной столб, поднимающийся от воды до неба и грозно несущийся при буре, губя все на пути своем.
— И ты не Рамес?
— И я не Рамес.
— Ты не муж Лиды?
— Я не муж Лиды.
— Но Люцилла знала тебя; она…
— Она знала меня: она доверила мне все свои тайны; она избрала меня своим мстителем, назвала своим братом, Электроном-сицилийцем; она одна знала, кто я, покуда я не открылся ее друзьям. Ее месть — не такая узкая, заурядная месть оскорбленной женщины за гибель любимого человека и скорбь отца, как, может быть, ты полагаешь. Если б это так было, ей стоило нанять бандита и убить Катилину, Лентула, кого угодно. Нет, Люцилла не могла любить заурядной любовью и не могла умереть только от страха и горя. Нет, она бросилась в пучину, как Курций в бездну среди Форума; она принесла себя в жертву за отечество. Она решилась на этот подвиг, зная, что ее смерть будет смертным приговором замыслам Катилины на власть. — Друг, — сказала она мне перед гибелью, — следи за моим мужем, не допусти его погибнуть в бездне порока; если нельзя будет его спасти, убей его. Когда общественное мнение будет возмущено моей смертью, явись к моему отцу и предложи к его услугам твою хитрость и кинжал Меткой Руки. Рим погибает от лени и апатии его лучших сынов. Сервилий-Нобильор пишет патриотические поэмы, но пальцем не двинет, чтоб подражать своим же героям. Много у нас таких Нобильоров, от которых исходят только громкие фразы о самопожертвовании. Пока неудачи преследовали его, он мог еще быть полезен отечеству, мог с горя сделать что-нибудь хорошее, но едва улыбнулась ему Аврелия, — он посадил ее на корабль и уплыл за тридевять земель от всех наших бедствий. Никогда он не покинет своей Аврелии, никогда не вспомнит, что кто-нибудь может страдать, когда он счастлив.
Я также могла бы взять моего отца и мужа на корабль и уплыть с ними, куда мне угодно, хоть за самые Столбы Геркулеса, но я отрекаюсь от всего, что мне мило, приношу в жертву мою молодую жизнь, лишь бы это могло вызвать к пробуждению от апатии лучших людей моего отечества, могло оторвать их, хоть на время, от азартной игры, вина, женщин, всего, что они зовут удовольствиями жизни, и заставить трудиться на общее благо. — Вот что говорила мне Люцилла. Она щедро заплатила мне, указала людей, к которым я могу обращаться за помощью; потом она умерла.
Я исполняю все ее предписания. Я следил за ее мужем; я указал его Аминандру, убедившись, что иначе нельзя его спасти; я ходил застольным певцом в лучшие дома Рима и других городов, распевая мои песни о противодействии заговору террористов. Ты видишь, насколько я уже успел в этом деле.
— Неужели только щедрая плата Люциллы заставила тебя так честно исполнять ее поручения?
— Разве бандит не может быть честным?
— Может, но…
— Ты хочешь сказать, что я мог, получив вперед плату, взять эти деньги и убежать с ними?
— Да.
— Ты видишь, что я этого не сделал.
— Ты совершенно чужой человек для Люциллы? не фаворит ее? не брат? не друг детства? только наемник?
— Только наемник.
— Ты отвечаешь на все мои вопросы с точностью и равнодушием эхо.
— Потому что не считаю нужным отвечать иначе. Друг мой, в эти все годы, что мы прожили вместе, ты не видел от меня ни одного сердитого взгляда, кроме двух случаев из-за Лиды; ты не слышал от меня ни одного грубого слова; не получил ни одной обиды. Правду ли я говорю?
— С первого дня, как я попал во власть твою, я получал от тебя только самые
нежные заботы, точно не ты меня, а я купил тебя.— Для чего же тебе знать, как назвали меня родители: Рамес, Электрон, Фотий или иначе? разве от этого тебе будет лучше? Египет, Родос или Сицилия приютила мою колыбель, — не все ли равно?
— Конечно.
Певец настроил струны своей лютни и грустно запел:
Из какой земли и куда бредет С ветхой сумкою бедный странничек? Одинокий ли сиротинушка? Неповинный ли он изгнанничек? Молча вдаль идет, не оглянется, Не поведает, не признается, Из какой страны он скитается. Вихри ль снежные в дебрях севера Пели песнь ему колыбельную? На востоке ли, в дальней Индии, Розы нежные с желтым лотосом Были брошены милой матерью В колыбель его с кожей тигровой? Львы ль с гиенами в знойной Африке В ночь тревожили сон младенческий? Никому того не поведавши, Странник вдаль уйдет неизвестную; Не откроет он, не признается, Что гнетет его сердце пылкое, Что на родине им покинуто.Народ собрался вокруг певца, слушая его заунывную мелодию. Многие кидали ему деньги; он не просил, но и не отказывался.
Уже вечерело, когда певец и друг его подошли к дому Цицерона.
Певец присел на самую нижнюю ступеньку парадного крыльца, снял с плеча лютню и повесил на плечо друга; потом снял сумку и начал в ней рыться.
— Что ты делаешь? — спросил Нарцисс.
— Хочу здесь поужинать, — ответил певец.
Он дал товарищу лепешку и, когда тот занялся едой, провел слегка рукой по своей голове и лицу, потом проворно сунул что-то в сумку, отчего она сделалась тугой, повесил ее также на плечо Нарцисса, и сказал ему:
— Пойдем!
Подняв глаза от своей лепешки, художник вскрикнул от изумления: пред ним стоял не певец, а совсем незнакомый человек пожилых лет и почтенной наружности; в его гладко остриженных черных волосах серебрилась весьма заметная проседь, также на усах и небольшой бороде; он был одет в городской костюм солдата: в кожаную броню с медными бляхами на плечах. Короткий меч висел у него с правой стороны на перевязи через плечо, а за поясом виднелись ножны кинжала.
Не дав товарищу опомниться от этой неожиданной метаморфозы, загадочный человек повел его с недоеденной лепешкой в руке вверх по лестнице. В сенях он шепнул что-то на ухо одному из рабов и последовал за ним в комнаты. За ними пошли еще два человека, которых Нарцисс в порыве удивления не узнал.
Все это произошло так быстро, что ошеломленный Нарцисс, только попавши в ярко освещенную залу, в общество знатнейших людей Рима, догадался сделать себе вопрос: доесть ли ему эту жалкую лепешку, бросить ли ее на роскошный, мозаический пол или спрятать в сумку? но он не сделал ни того, ни другого, ни третьего, а так и оставил ее в руке, точно принеся в подарок.
Вопрос о лепешке сменился в его голове ужасом предположения, что его сию минуту узнают, начнут издеваться над его превращением в старика, выгонят с позором, и никто его не защитит, потому что нет около него его верного друга.
Этот солдат — совсем не Электрон; даже голос у него другой, — не певучий, нежный тенор, а что-то резкое, близкое к басу. Напрасно вглядывался Нарцисс, стараясь уловить знакомые, милые черты лица; напрасно вслушивался; это не певец.
В широких креслах сидели люди один другого ужаснее: угрюмый Семпроний сдвинул свои седые брови до того сердито, что они совсем сошлись у него над носом; подле него сидит гордый красавец Фабий-Санга, насмешливо поглядывая на вошедших; дальше Квинт-Аврелий с ядовитой улыбкой на тонких, бледных губах. Много, много там было именитых граждан, а среди них, точно непобедимый Кир персидский или фараон Птоломей египетский, восседал Цицерон, этот, известный всей Италии, худощавый человек с резкими чертами лица, длинным носом и огненными глазами, жгущими самую душу того, кто имеет несчастие обратить на себя его немилостивый взор.