Набоков: рисунок судьбы
Шрифт:
Неудивительно, что «три часа сряду, с незаметными провалами печального оцепенения, Цинциннат ... ходил по камере». Её интерьер стал предельно аскетичен: «Надписи на стенах были теперь замазаны. Исчезло и расписание правил… Голо, грозно и холодно было в этом помещении», где веяло «бесстрастием», свойством любой «комнаты для ожидающих, когда дело уже к вечеру».10541
Дефицит информации – лучший способ привести узника в состояние депрессии. Тем не менее, за эти «три часа сряду» герой умудряется досконально изучить новый облик своей камеры – так, что в конце концов узнаёт её «гораздо лучше, чем, скажем, комнату, в которой прожил много лет». И что же он увидел?
Первое, что отмечается, – что стены «сплошь выкрашены в жёлтый цвет» – цвет того же «жёлтого», т.е. «сумасшедшего дома», каким в своё время была школа-интернат, в которой герой провёл своё детство. Но, – наблюдательно замечает Цинциннат, – «будучи в тени, основной тон казался тёмно-гладким, глинчатым, что ли», в отличие от «тут, на свету» (в отражении окна), где «отчётливо
И всё же: внимание и зрячесть, обнаруженные Цинциннатом в исследовании голых, казалось бы, стен – проявление несравненных, безошибочно узнаваемых талантов его Творца, с божественной щедростью своему герою предоставленных. Какой детальности и проницательности наблюдения он сумел извлечь из зрелища, способного убить любое воображение!
«Драгоценный параллелограмм света» сумел увидеть Цинциннат в откровенно оголённой и «мучительно неправильной» камере смертника. «Драгоценностью» называет автор и самого Цинцинната. «Речь будет сейчас…» – начинает он с нового абзаца и почти по-былинному: «…о его плотской неполноте; о том, что главная его часть находилась совсем в другом месте, а тут, недоумевая, блуждала лишь незначительная доля его, – Цинциннат бедный, смутный, Цинциннат сравнительно глупый, – как бываешь во сне доверчив, слаб и глуп. Но и во сне – всё равно, всё равно – настоящая его жизнь слишком сквозила».10571
Мы присутствуем здесь (на всю следующую страницу – хоть цитируй её целиком) при волшебной алхимии превращения раздвоенного героя в некую новую субстанцию, «словно одной стороной своего существа он неуловимо переходил в другую плоскость ... так что не разберёшь, где начинается погружение в трепет другой стихии. Казалось, что вот-вот, в своём передвижении по ограниченному пространству кое-как выдуманной камеры, Цинциннат так ступит, что естественно и без усилия проскользнёт за кулису воздуха, в какую-то воздушную световую щель».10582 Всё в этом преображённом Цинциннате соткано из легчайших материалов и красок: «прозрачно побелевшее лицо … с пушком на впалых щеках и усами такой нежности … что это, казалось, растрепавшийся над губой солнечный свет … лицо ещё молодое, невзирая на все терзания … со скользящими ... слегка как бы призрачными глазами … лёгкое шевеление … прозрачных волос на висках…» и т.д.10593
Но что не менее важно: при всей призрачности и невесомости почти уже потустороннего образа героя, в нём концентрируется некая ясная сила, совершенно несовместимая с кукольными гримасами его окружения: «…лицо Цинцинната … было по выражению своему совершенно у нас недопустимо, – особенно теперь, когда он перестал таиться…». Цинциннат стал представлять собой «образ, всю непристойность которого трудно словами выразить… При этом всё в нём дышало тонкой, сонной, – но, в сущности, необыкновенно сильной, горячей и своебытной жизнью… И так это всё дразнило, что наблюдателю хотелось тут же разъять, искромсать, изничтожить нагло ускользающую плоть и всё то, что подразумевалось ею, что невнятно выражала она собой, всё то невозможное, вольное, ослепительное».10604
Казалось бы, Цинциннат, наконец, достиг того состояния, когда воспарение его необратимо, – но нет: «…довольно, довольно, не ходи больше, ляг на койку», – то ли сам себя, то ли его Создатель, то ли оба они увещевают не находящего себе покоя обречённого узника. Чтобы отвлечься, он садится читать знаменитый современный роман «Quercus» («Дуб» – лат.).
«Героем романа был дуб. Роман был биографией дуба». Цинциннат прочёл уже «добрую треть», около тысячи страниц, где дубу шёл третий век, – значит, в конце ему будет шестьсот лет, а всего страниц в книге – три тысячи. «Идея романа считалась вершиной современного мышления. Пользуясь постепенным развитием дерева … автор чередой разворачивал все те исторические события – или тени событий, – коих дуб мог быть свидетелем».10611
Особо, с отдельного абзаца, отмечается (кем? – Цинциннатом, его сочинителем?): «Автор, казалось, сидит со своим аппаратом где-то в вышних ветвях “Quercus’а” – высматривая и ловя добычу. Приходили и уходили различные
образы жизни, на миг задерживаясь среди зелёных бликов. Естественные же промежутки бездействия заполнялись учёными описаниями самого дуба с точки зрения…»10622 и т.д. – за всем этим метафорическим прикрытием с претенциозным, на латыни, названием легко угадывается ироническое отношение автора, Сирина-Набокова, к «Дубу» («дуре») человеческой истории. Он и подсказывает герою соответствующее к ней отношение: «Цинциннат почитал, отложил. Это произведение было, бесспорно, лучшее, что создало его время, – однако же он одолевал страницы с тоской, беспрестанно потопляя повесть волной собственной мысли: на что мне это далёкое, ложное, мёртвое, – мне – готовящемуся умереть?».10633 Единственное, чем может утешить его автор, – подарив ему, на сей раз, возможность иронизировать на свой, сочинителя Цинцинната, счёт: действительно, если в этой ситуации и есть кто-то, кто когда-нибудь точно умрёт, – так это автор, а не его персонаж (а Цинциннат порой догадывается о присутствии в его жизни некоей высшей инстанции, незримого патронажа).Нет, однако, такого утешения, которое сняло бы роковой вопрос: когда? И Цинциннат снова, с бессмысленным упорством спрашивает Родиона всё о том же, – словом, перед нами опять слабый, истерзанный пыткой ожидания смерти пленник. Он снова пытается читать: «Мелкий, густой, узористый набор… Томики такие старые, пасмурные странички … иная в жёлтых подтёках…».10644 Не может ли быть, что в этих книгах на непонятном языке («узористым» шрифтом похожих на какой-то восточный язык), принесённых Цинциннату странным библиотекарем без того, чтобы он их заказывал, содержатся также и тайны человеческих судеб (что в метафизике Набокова обычно передаётся метафорами «узор жизни», «рисунок судьбы» и т.п.), осознание которых человеком возможно только ретроактивно, с помощью проницательного анализа, – будущее же непознаваемо. А может быть, в них содержатся гностические тайны, как предполагает Давыдов?10655 Скорее, – согласимся с Долининым, – эти книги с их «узористым набором» – «метафора универсума как текста, который нельзя прочесть, но в котором можно предположить связный смысл».10661 В любом случае, прочесть эти тексты Цинциннату недоступно.
И вечером, лёжа в постели, ему ничего не оставалось, как снова взяться за «Queqercus’а». «Автор уже добирался до цивилизованных эпох...». «Неужели никто не спасёт?» – на этот отчаянный, дважды, вслух, громко повторенный вопрос, – Цинциннат даже присел на постели в позе бедняка, показывающего пустые ладони, руки бедняка, у которого ничего нет, – последовал однозначный ответ.
«Сквозняк обратился в дубравное дуновение. Упал, подпрыгнул и покатился по одеялу сорвавшийся с дремучих теней, разросшихся наверху, крупный, вдвое крупнее, чем в натуре, на славу выкрашенный в блестящий желтоватый цвет бутафорский жёлудь».10672 Ответ ясен: на бутафорию не полагаться.
Но герою и в этих голых стенах так хотелось найти хоть какой-то намёк на сочувственное человеческое присутствие, «так жаждалось хотя бы едва намеченных человеческих черт»,10683 что он умудрялся выискивать их в подобиях воображаемых им рисунков на неровностях и тенях желтых стен своей темницы. Потребности его воображения подготовили благодатную почву для обмана и самообмана.
XII
.
В глухом постукивании, на исходе ночи разбудившим Цинцинната, постепенно обозначились звуки подкопа, воспринятые им как новая надежда на избавление. Утренние размышления по этому поводу сопровождала гроза («просто, но со вкусом поставленная») – природные явления, как всегда, «по-набоковски», извещают героя и читателя о своём участии в происходящем, всегда значимом, всегда пристрастном, однако на этот раз откровенная «постановочность» грозы подрывает доверие к ней и, по, меньшей мере, предполагает проблематичную амбивалентность её трактовки. Как понимать то обстоятельство, что при утренней грозе «в камере было темно, как вечером, слышался гром … и молния в неожиданных местах печатала отражение решётки»10694 (курсив мой – Э.Г.).
В полдень явился Родриг Иванович с неожиданной вестью о визите матери Цинцинната, что лишь раздосадовало его, – ведь он видел мать только раз в жизни, но свидание было ему всё же навязано. Её развязные манеры и пошлые ужимки побудили Цинцинната сразу определить её как очевидную пародию, а заодно усомниться также и в том, а можно ли возлагать надежды «на какой-нибудь далёкий звук … если даже вы обман».10701 Затравленный «бутафорией», сбитый с толку извращенцами «цирка», несчастный его герой утрачивает, за ненадобностью, способность видеть в этом, «тутошнем» мире какие бы то ни было отблески существования того, «тамошнего», идеального, передающего ему сигналы поддержки и надежды. Он устал: его зрение уже близко к тому, чтобы воспринимать всё окружающее только и исключительно с заведомым недоверием, на грани клинической параноидальности. Мать же, в обманном для «крашеной сволочи», пошлом с виду обличье, перехитрила Родрига Ивановича, который, «любезно воркуя» и «против наших правил», оставил её наедине с Цинциннатом. Цель ее визита – скорая, неотложная помощь. Она должна помочь сыну прозреть, научить его видеть за уродством временной, ложной «реальности» красоту и мудрость подлинного устройства мира.