Моченые яблоки
Шрифт:
Вот так всегда. Собирались сегодня с Вадимом в Дом актера. Впрочем, она успеет. Вадим подвезет ее и подождет в машине. Что за наказание! Другие разводятся и больше никогда друг друга не видят, а тут заходи к его матери, навещай его в больнице…
— Неужели ты не поедешь к Мите в больницу? — каждый день повторяла Ксения Георгиевна, и Ляля наконец сдалась, поехала.
Больница — ужас! Из чистого упрямства не захотел лечь туда, куда ему полагалось. На него там, видите ли, будут смотреть как на покойника. Вечные фокусы, вечная гордыня — до чего это ей надоело!
А тут еще говорят, что завтра возвращается директор. Когда он узнает, что Митя
Выйдя замуж за Митю, Ляля не захотела менять фамилию. Осталась Зариньш, так ей больше нравилось. Здесь, на заводе, это имело свои преимущества. Фамилия у них редкая, и то, что Елена Петровна Зариньш из планового отдела — родственница директора, — знали все.
Это открывало немалый кредит, и она пользовалась им, не задумываясь. Отпуск — только летом, да еще зимой две недели за свой счет (в прошлом году ездили с Вадимом в Бакуриани). В отделе Лялю, впрочем, любили. Считали простой, свойской и не завидовали: кто ж откажется, если в руки плывет…
Не заходя в кабинет, директор идет в завод. Так здесь говорят: «в завод». Кто-то по его просьбе звонит секретарше:
— Директор в заводе. Если что — сообщите на пульт.
Только здесь, в заводе, Николай Викторович чувствует себя уверенно и счастливо. Даже когда что-нибудь не ладится (впрочем, что-нибудь не ладится всегда). Все равно — уверенно и счастливо. Но сегодня — нет. Сегодня, как только приехал домой из Шереметьева, узнал: Мите предложили подать заявление об уходе, он в больнице.
От этой новости что-то сдавило внутри и теперь не отпускает. Все видят: Зариньш мрачен, что-то случилось, но спрашивать не решаются, не принято.
— Как съездили, Николай Викторович?
— С приездом, товарищ директор!
— Здравствуйте! С приездом!
Неужели у него это когда-нибудь отнимут, как отняли у Мити «Орбиту»? Он смотрит на все любопытно, жадно — как долго его не было! Целых два месяца! Но мысль о Мите никуда не исчезает, сидит глубоко и дергает, как нарыв.
— Какого черта ты лежишь здесь?!
— Тише, — поморщился Митя.
Николай Викторович оглянулся на Митиного соседа, вытащил задвинутый под койку табурет, сел. Положим, он понял, почему Митя лежит здесь: не захотел, чтобы друзья-приятели, а такие в той больнице всегда найдутся, смотрели со злорадным сочувствием. Положим, это он понял, а остальное — нет.
— Ты у Филимонова был?
— Да. Он сказал мне, что я стал работать хуже.
Николай Викторович встал с табурета так, будто хотел куда-то бежать, потом снова сел.
— Обещай мне, — тихо и медленно сказал Архипов, — что ты не пойдешь говорить обо мне к Филимонову и вообще никуда не пойдешь. Обещай мне, слышишь?
— Да, да, — рассеянно отозвался Коля и, увидев ставшие вдруг незнакомыми Митины глаза, торопливо повторил: — Да не волнуйся ты, я никуда не пойду.
Прежде чем идти к Филимонову, подумал он, следовало бы повидать Кутса.
— Кутс был у тебя?
— Он заболел.
— Хорошенькая история. Что с ним?
— Не знаю. От меня ведь теперь все скрывают. Ростислав Павлович сказал, что Эл Гэ заболел якобы несерьезно.
Ростислав Павлович был одним из Митиных замов.
— Он дома?
— Кто? Ростислав Павлович?
— Кутс. Дома или в больнице?
— Откуда я знаю…
Подошла
сестра со шприцем и ампулой. Николай Викторович встал.— Я приду завтра, — сказал он и пошел к двери, не оглядываясь.
«…прибежала, шурша, Елена».
Дмитрий Федорович отложил книгу. Почему-то теперь нет шуршащих платьев. А как было бы красиво: она вошла, шурша платьем.
Подумав так, он сейчас же вспомнил Лялю. Без злости — злость давно прошла. Без горечи — горечь тоже прошла. Все прошло, а что-то осталось. Что?
Второй день, вероятно стараниями Зариньша, он лежал в палате, где кроме него было еще трое больных. В коридоре не удавалось читать, не хватало света, а здесь читал целыми днями.
Вчера Коля спросил его:
— О чем ты жалеешь? О суете?
— Да, — ответил он. — О суете.
Суета была формой существования. Другой он не знал, не хотел.
«…прибежала, шурша, Елена».
Этот роман всегда перечитывал в редкие дни болезней, знал его наизусть, читая, думал обо всем на свете; мысли, не спутываясь, текли поверх строчек. Думал о себе сегодняшнем и о себе давнишнем, уже не существующем, о том, как ездили в Киев, была зима, декабрь, снег мягкий, не морозный валил всю ночь и весь день и засыпал город мягкими чистейшими сугробами. Спускались с Лялей к Подолу, проваливаясь в снег и скользя по крутой улице мимо дома, похожего на замок, и мимо дома, о котором роман.
Заглядывали в окна («Ужас, до чего неприлично», — шептала Ляля), что можно было увидеть в окнах? Старую жизнь? Семь пыльных и полных комнат, белый изразец голландской печи, знойные розы на крахмальной скатерти? Да нет же! Ничего нельзя было разглядеть в окнах. Начинались сумерки. Тогда любили друг друга. Да, да. Тогда еще любили друг друга, а теперь бывшая жена посидела из вежливости у постели и ушла по своим делам.
— О чем ты жалеешь? О суете?
Не Коле об этом спрашивать. Он из того же теста, вынь его из его жизни — черт знает что случится!
Все же стало легче, когда Коля вернулся. Просто оттого, что он здесь, рядом, стало легче. А помочь он ему не сможет, хоть и станет биться обо все углы. Архипов не сомневался, что Зариньш будет нажимать на все свои связи, будет стараться что-то изменить, но как изменишь, как вынешь из памяти этот разговор в кабинете у Филимонова?
«Есть мнение, что ты стал работать хуже». Как стыдно, что он это слышал. И все еще продолжает слышать. Каждый день продолжает это слышать…
Прошел месяц, и наступил день выписки. С утра нянечка принесла в палату брюки, пиджак, пальто — все то, в чем он сюда приехал. Накануне мать привезла ему чистую рубашку, носки и даже зачем-то галстук.
— А галстук-то зачем? — засмеялся он.
И мать, увидев, что он засмеялся, расплакалась.
— Ты чего? — испуганно спросил Митя. Мать редко плакала, почти никогда. — Ты чего?
Домой ехали в машине, которую прислал Коля. Сам он приехать не смог: вызвали на коллегию в министерство.
Мать уже не плакала, своим всегдашним густым и как будто сердитым голосом, сидя рядом с шофером, делала ему указания, как надо ехать.
В детстве Митя боялся матери, потом это прошло. Потом ему стало ее жалко. Жалко за то, что ее никто не любил. В детстве это не казалось странным: он сам ее не любил, только боялся. Когда она вечером приходила домой, что-то сжималось в нем от страха. Непостижимым образом она догадывалась обо всех его провинностях.