Меч Михаила
Шрифт:
– Окажись все именно так, – оборачивается она к Женьке, – эта цель давно была бы уже достигнута, и не понадобилось бы вести столько идиотских войн. Но это – не так! Никакая не демократия, эта иллюзия об иллюзии, но ты сам… – она тычет тонким, прозрачным пальцем Диме в грудь, – … твое бессмертное, рвущееся вон и прочь из надоедливой повседневности Я, оно-то и есть конечная цель! Не ты, в косматой шкуре своих скучных должностных, семейных, общественных и прочих обязательств, но Христос в тебе… И у Него нет времени ждать, пока ты раскумекаешь, что к чему, он врубает в тебя свое Слово, врубает мечом Михаила…
Женька долго и заразительно смеется. Эта облеванная графиня не видит что ли, что тут кабак и бордель?
– Ну и сказанула, Хекса! Пить надо меньше. Лучше иди к своим неграм, они живо тебя вразумят. Какой еще Михаил?.. какой Христос?.. Это ты от своей покойной бабушки наслышалась?
И чтобы как-то загладить сказанную Евой глупость, этот очевидный казус и ляп, Женька вкратце поясняет брату, что девушка пережила в свое время потрясение, врубившись головой в асфальт и смяв, как спущенный с ноги чулок, отцовский фольксваген. Руки-ноги ей, правда, срастили, нос перешили поуже, ну там ребра и прочее поставили на место, только вот голова… так и осталась с тех пор встряхнутой.
– Правда, Ева?
Она смотрит на обоих с настороженностью и тревогой, и на ее черные, диковатые, ведьмовские глаза нежданно наворачиваются слезы.
15
Она родилась под знаком Близнецов. Рано утром, когда никто еще не подозревает о намерениях наступающего дня, жизнь приказала ей покинуть уютно обустроенную, со всеми удобствами, материнскую обитель, заодно сменив режим полной, со стороны ангелов, обеспеченности на самостоятельные вдохи-выдохи и сомнительную надежность земного питания, и чьи-то хваткие руки поймали налету вытолкнутое в мир – с влажным шуршаньем и первым о помощи криком – трехкилограммовое тело. Было начало июня, в дожде расцветала в палисадниках лаванда и пели разом десятки черных дроздов, сидя на верхушках столетних
Таков был Орден тамплиеров.
Лайош Кардош оставил мир задолго до того, как истерзанные инквизиторскими пытками братья рыцари уступили, один за другим, кровавому коту-Багомету, а последний великий магистр ордена, честнейший в мире Де Молле, сгорел живьем, перед этим не удушенный, на костре… Все было забыто, опозорено, стерто. Но в роду Кардошей рождались мальчики, и имя это не смылось в безмолвие: прадед Евы скакал в мадьярской кавалерии рядом с Шандором Петефи и снес саблей немало голов, хотя мог бы, будучи графом, жить и поспокойнее. Остатки его поместья можно найти в Бадачони и теперь, и это как раз он хаживал к той прекрасной шинкарке, о которой Шандор слагал свои чудесные песни…
Ева помнит свою бабушку, Ольгу Кардош: подвижная, хоть и с палкой, старуха в неизменно длинной, широкой юбке и в пестром мадьярском платке. Она знала много старых венгерских песен, таких старых, что и спеть-то их уже никто сегодня не может, эти степные о чем-то жалобы, о цветущем где-то над Тиссой миндале, о бедной, маленькой, несчастливо покинутой родине… Она пела их без всякого сопровождения, хотя неплохо играла на фисгармонии, и ее иссохший от времени, никак не поставленный голос порой достигал пугающей выразительности, возвращая из навсегда ушедшего прошлого не доступную уже сегодняшним душам скорбь и тоску, и наивную, детскую радость. Как глубоко простиралась прежняя жизнь в неизведанность человеческой души! И был еще старый дом, позже перестроенный в скучную загородную виллу, неподалеку от Балатона, с темными некрашенными бревнами внутри, низким потолком, маленькими окошками и каменной крестьянской печью, в которой бабушка, хоть даже и будучи графиней, пекла пышный пшеничный хлеб. Дому было лет двести, и нигде никакой гнили, чему способствовало обилие муравьев, годами впрыскивающих в старое дерево свою кислоту, и бабушка распорядилась не трогать выросший на деревянном крыльце высокий, из бурого садового сора, муравейник. В этом старом доме Ева нашла ответ на таяшийся где-то в отдаленном будущем вопрос: жить надо именно так, не прибиваясь ни к какому течению, не выбирая между правым и левым берегом, не карабкаясь по головам остальных к торчащим на поверхности однодневным вершинам. Жить бы так с бабушкой… и правда, хорошо бы им жилось. Рядом степь с табунами лошадей, и ветер гонит их, ярых до скачки, к серебрящемуся на солнце Балатону, в заросли камыша, где не найдет их ни один пастух, и редкий рыбак заметит из своей плоскодонки, как льнут друг к другу две гривы, прислушается к нетерпеливому ржанью… Вода имеет тут свой особый, степной цвет: золотисто-полынно-песочный, бледно-опаловый, серебристо-голубой, и всегда на редкость прозрачна, на фоне светлого песчаного дна. Неустанная переменчивость игры волн, всевластие света. Стоять на берегу, на песке, и ждать, что вот сейчас проплывет мимо невзрачная лодка, а в ней – он… Да почему же непременно мимо? Но как-то иначе Ева себе это не представляет, словно загадано ей в судьбе напрасно и безответно кого-то ждать. Да было бы наверное ужасно скучно получить все сполна и больше ничего уже не желать. Лучше уж пусть будет так: мимо.
16
Когда умерла бабушка, Ева была в Америке и не почувствовала никакой особой потери: ничто не отзывалось там на ее прежнее, юношеское, вопрошающее любопытство, словно и не было у нее никакого детства, а сразу так – занятая собой старость. Назойливый круговорот университетской текучки, встречи, знакомства… и так мало во всем этом тебя самого. Да ты тут, похоже, никому и не нужен. Застывшее навек приспособление себя к делу, вывернутость наизнанку остатков души, парадная натянутость нескончаемого умирания, механически снимающего с себя безвкусные копии, громкоголосие пустых слов. И даже сама природа здесь как неживая, измотанная и уставшая, заранее сникшая перед необходимостью уступить перенаселенной негритянской трущобе и небоскребу, да, приговоренная. Чужая. Не смотреть бы на эти выпирающие из пустынной равнины скалы, поставленные здесь монументами индейским человеческим жертвоприношениям. И даже рассветы над океаном, и те окрашены чьей-то мертвой рукой, неподъемно рухнувшей вместе с кричащими вразнобой красками в зыбкость распластанных до горизонта волн. Куда еще отсюда плыть? Тут кончается свежесть Европы, с ее неизбежной обращенностью на восток, в Россию, в сибирское неоглядье будущего. Тут обустраивается, со всей категоричностью выжженного рассудком ума, приготовляющая себя к смерти культура: иллюзия физического бессмертия. Отсюда ползет на весь мир параноидальная мечта о захвате всех ресурсов, и эта зараза гложет и грызет одного американского президента за другим, чтобы подавиться наконец бордельным продуктом африканского осеменения, посаженным на два срока в Белый, такой еще белый дом. Вид этого римского купола оказался роковым для возникшей было как призыв к жизни американской лирики, написанной, правда, по-русски, по-бродски: оледенило глаз, сдавило аорту, выскребло на расстоянии смысл происходящего. Да что там, Йося Бродский, он-то успел пожить по-человечески в архангельской ссылке, а без нее так бы и остался переводчиком. В зэковском ватнике, с надеждой стать русским. Жаль, было много у него друзей, они-то и не допустили до такого. Позаботились об Америке, о нобелевке, о профессуре, о черт знает чем, только бы не стало на Руси скромно отдающего себя Музе, самодостаточного голоса. Не надо скромно, надо не скромно, что б аж гудело и звенело в вашингтонском дымоходе. Дыму, дыму! Глядишь, и сам незаметно сгоришь. Был такой несчастливый жид Бродский.
Взявшись изучать русский язык, Ева вовсе не намеревалась его как-то потом применить, равно как и свой бабушкин венгерский, ей просто нравилась эта раздольная звуковая стихия, такая еще юная в своей гибкой приспособляемости к чужому, свежая в своей многообещающей раскованности падежей, ударений, окончаний, мощная в силе поглощения инородного и присвоения его, как своего. Ее профессор, Борис Анцимиров, оказался бывшим москвичем, совсем недавно умотавшим на запад и потому крайне отзывчивым на всякое творимое в России безобразие: вот и опять порушили нашу свободу. А ведь была же, была… порхала синей птицей в казалось бы безоблачном небе, вила себе гнезда в банковских кущах, ныряла в нефтехранилища, плодилась в независимой прессе, ну и, само собой, кукарекала, имея далеко не куриные мозги. Мозговая такая, заранее просчитанная нами свобода. И что же от нее, милой, осталось? Остался, может быть, такой вот американский профессор, обожающий селедку с луком и фильмы ужасов, пишущий гневные порнографические юморески и некрологи
Крошке Цахису. Впрочем, это не главное, основная его деятельность не тут, в университете, а в спецагенстве при госдепе: он тут консультирует. Анцимиров искал это место лет десять, мыкаясь по разным сволочным университетам и подрабатывая в набитых неграми начальных и средних школах, присматривался, прочесывая своими диссидентскими когтями все, какие только имелись в стране, информационные забегаловки. Зато теперь можно пожить по-человечески: все заранее предусмотрено, распланировано, оплачено. Едешь, бывает, на военную базу на Гаити или, к примеру, на Аляску, а там тебе уже пятизвездочный номер с видом на живописные окрестности, приятно посмотреть новые места, а заодно и сэкономить на суточных, обойдясь по старой московской привычке куском колбасы с хлебом или дешевой американской куроножкой. Хорошее это дело, отираться среди военных, ничем при этом не рискуя, подучивать нескладно болтающих по-русски, выправлять остатки северо-атлантического акцента с помощью все той же, проверенной в наших концлагерях матершины, надзирать. Если чисто по-человечески, то быть надзирателем – самое милое для профессора занятие. Принимаешь у кадровика экзамен, а сам в это время присматриваешься, присматриваешься… и в каком-то незначительном для других движении, в бегло оброненной фразе или даже моргании, обнаруживаешь своего, подходящего, и больше уже с него не слезаешь, так и гонишь жертву прямиком в ЦРУ, в отдел инспекции по разоружению. И надо, чтобы вновь прибывший не путал русское разоружение с американским вооружением, чтоб знал наперед, сколько чего химического-бактериологического-ядерного припасено на бывших советских складах, сколько перетекло уже к украинцам, не говоря уже про Сирию или Иран. И сам чувствуешь себя не просто шпиком среди профессиональных шпионов, но своего рода… палачом, безошибочно угадывающим у жертвы не смазанное никаким предохранительным бальзамом место на голой пятке. Большинство клюет, впрочем, на совершенно тривиальную наживку американизма, словно от одного только этого слова вмиг будешь сыт, обут и одет. И только, может, сам профессор и понимает, что не стоит ничего за этим празднично-праздным словом, ну совсем ничего. И много других таких слов, лишенных всякой действительности, реют и плещутся на оглупляющем ветру показухи и скуки, при этом нисколько не теряя в политическом весе… А взвешивает-то их кто? Спросишь – убью. А если ты уже и так умер, так убью повторно, ярлыком, так что подумай, стоит ли шарить во тьме голыми руками. Сколько раз уже приходили к профессору за советом: как лучше, доходчивее выразиться, чтоб информкационно – наповал, чтоб никаких потом комментариев. Нет ничего проще, сетуй на тобою же введенную понятийную чушь: противник оппозиции, враг демократии, отрицатель холокоста… И неси эту чушь, неси в откармливаемые тобой массы, пока те не испустят последний вздох понятливости… Кстати, жаловаться на недостаток понятливости сегодня неприлично.Как бывший москвич, профессор Анцимиров вникает в свободное время в завихренный ход теперь уже ихних событий, зорко высматривая каждый промах крошки Цахеса, охотно вставляя его в паноптикум туберкулезного бреда Кафки. Да, Гавки, так и не отбрехавшегося от мучавшей его крови отцов, уж лучше бы его мать переспала с немцем. Не раз уже разъяснял профессор своим студентам, что нет у России никакого будущего, а есть, напротив… ну что у нее такое есть, у рашки-то… сам себя заминает, переключается на погоду… да, есть стихийные бедствия, экологические и разные там другие катастрофы… и мы, разумеется, поможем, вдуем в полутруп вашей пока еще рашки нанотехнологические надежды, а если это не поможет, так расчленим. Расчленили же Югославию, теперь есть, наперекос всему, Косово, а в нем – европейские мусульмане. Эффективно и не слишком накладно. Кто сказал, что это – американская война? Ага, вот он это и сказал, этот правоэкстремист, неонацист! Заметил, видите ли, что Белград бомбили на Пасху, а что летная была погода, это видите ли, неважно. А что все американские домохозяйки сидели сутками у телевизоров, рискуя получить нервное расстройство из-за медленного хода событий, это тоже неважно? Бывают же такие человеконенавистники. Так противопоставим же всем им, этим все еще не истребленным наци, нашу общую, глобальную, американскую мечту о единой для всех, неподкупной в своей принципиальности, демократии!
Демократия – это для вас, счастливо в нее верящих. Для нас же, вам ее, проститутку, подсовывающих, нет ничего слаще корпоративного рабовладения. И не придирайся к словам, работай!.. на износ!.. Ведь это мы, народом избранные, вправе судить о тебе, но не ты о нас.
Полюбив раз и навсегда виргинские, без снега, зимы, профессор Анцимиров шлет в Москву одно обвинение за другим: пораспустили, понимаешь, у себя морозы, совести совсем нет, сколько уходит на отопление, а в это время вымирающая Африка варит бобы на костре, подбрасывая в огонь то свои, то соседские экскременты. И он дает дельный совет едущей к негра клинтонихе: развернуть многомужне-насилуемую негритянку мордой к микроволновке, тем самым раз и навсегда решив ихний женский вопрос с позиций взаимности каннибализма. Гляньте на этих огромных, жирных, как торговки на негритянском базаре, улиток, их варят живьем, вкрутую, и нет у них ни одного голоса в ООН. Другое дело, скармливать крокодилу уголовников: сколько крика, крови и выплеснутой из бассейна воды. Потом съедают и самого крокодила, потому что он – вкусный. Правда, потравленных крысиным ядом львов негры пока не трогают, вдруг да куснет, зато певчих птиц гонят на небо стаями, чтоб не воровали негритянское просо, да и сама птичка ням-ням, и всякий жучок, и мошка… Недавно вот, перед самым приездом клинтонихи, нашли в каком-то унитазе, под расколотой крышкой, совершенно голого и притом живого человека, в возрасте одного-двух дней, вытащили, завернули в присланные из Швеции вязаные пеленки – мериносовая шерсть с шелком – всунули в рот шведскую соску, теперь это уже никакая не обезьяна. Клинтониха не прочь переправить находку на север дряхлеющей с каждым днем Европы, где все еще в ходу твердая, в отличие от доллара, валюта, и там же взять миллиард-другой, на поддержку женского африканского вопроса. А в Африке уже Билл Гейтс, внедряет глобальное безотходное производство жратвы для всех, из экскрементов заказчика, сырье – из местной негритянской клоаки. Клинтониху встречает японец с хлебом-солью, хотя сам воротит морду от тарелки с бифштексом, ну, из того самого… он-то повар, знает, сам готовил. А выглядит аппетитно. Попробовать? Клинтониха сует палец в вязкий коричневый соус, ковыряет ногтем мясо, все еще не решаясь понюхать, и японец, бледнея почти до обморока, напряженно за нею следит: съест или нет? Ну вот, проглотила… Спросила только, из какой клоаки взято сырье. И тут японец замялся: планировали из угандийской, а вышло из конголезской. В следующий раз, посоветовала клинтониха, отливайте с Берега слоновой кости…
Историку приятно спотыкаться о повторение одного и того же. Это облегчает ему мороку с выводами: ничто, товарищи, увы, не ново. И пока он предается творческим, от сих и до сих, мукам, история дает неожиданный крюк, нагло увиливая от ответа: вот и концы все в воду и никаких на поверхности кругов. Берешь вилы, водишь туда-сюда по воде… ага, что-то шевелится, плывет… дохлая рыба, кусок дерьма… нашел! Нашел, к примеру, код Ленина, и как с ключом от сарая, ты ломишься в штаб-квартиры тобою же растлеваемой культуры, изживающей себя вместе с шизофренической мечтой о всеобщем благоденствии. Накормим всех голодных! Но так, чтобы никто уже и не допытывался, что в свое время ел, к примеру, Гёте или Вагнер: подальше от этого чумного германского духа. Дух должен быть исключительно корпоративным, коллективно перешибающим твое под звездами одиночество. Никаких трагедий индивида, но только – гулаговское творчество масс… да, гулажное.
Хорошо быть историком-на-скорую-руку: укажешь, к примеру, что зря бывший зэк Саня променял свои драгоценные последние годы на двести-лет-вместе, только нашу нобелевку опозорил. Уж хоть бы врал, как все, привычно, а то… выложил, нате вам, факт. Сослать его обратно в гулаг!
Считая себя, с опозданием на сто лет, учеником Гучкова, в свое время выцарапавшего у последнего русского царя отречение от престола и спихнувшего престол Ленину, профессор Анцимиров мыслит исторически корректно: вот угнетали евреев, вместо того, чтобы отдать им всё, вот и заработали себе русскую революцию. Иначе говоря, признает, что без них никакой революции не было бы. И впредь ничего без них не будет. «Что, даже и холокоста без них не будет?..» Неосторожно пошутив так на вечеринке, Ева тут же и уразумела, что ошиблась, думая, что профессора гораздо более лояльны к истине, чем все остальные люди. Профессор Анцимиров обиженно промолчал, но уже на следующий день Ева обнаружила в своем компьютере статью о сути накрывшего Европу мигрантского кризиса: вы хотели, следом за Гитлером, выгнать из Европы евреев, а получили нашествие мусульман, и вы получите, как минимум, пятьдесят миллионов негров… Впрочем, нынешний испанский король официально перед нами извинился за проделки своей пра-пра-прабабушки: она разом депортировала всех евреев, включая кардиналов и собственного министра финансов. А хорошо-то как в Испании наши жили! Торговали всем, врачевали всё, умело нашептывали маврам, чтобы те не теряли зря время, а те и правда приперлись, со своим мавританским стилем… Ну и конечно по мелочам: то, бывало, кинешь отраву в крестьянский колодец, то сглазишь по весне скот… бывало, не пропустишь и эпидемию чумы-холеры, давая страждущим сладкое успокоительное… но об этом ведь никто, кроме тебя самого, не знает! Никто поэтому и не докажет, что так было. Не доросли еще другие, чтобы разгадывать великие исторические тайны. А между тем тайн полно. Откуда, к примеру, вдруг поползли на мир порнографические фильмы ужасов? До этого ведь надо сначала додуматься. То есть иметь, наряду с обычной пошлостью и шизофренической извращенностью, еще и значительную интеллектуальность. В сравнении с нею, утонченной и целенаправленной, брошенная в колодец отрава выглядит невинной шуткой ребенка. И порнографический яд, надо сказать, удался, пьют много и охотно… да ничего другого сегодня и не пьют. И никто ведь в целом мире не скажет, что порно и ужасы – это оружие массового уничтожения. Как гениально! Как просто!