Меч Константина
Шрифт:
Сначала он хотел бежать через Грецию, но ему сказали, что тамошние партизаны жгут все церкви подряд и убивают попов. Да и избранное им наконец направление тоже не слишком безопасное, однако иного пути нет, потому он и вынужден рисковать.
В последний раз Крсман посмотрел на родной дом. Ему было не так уж и жалко покидать его, поскольку им уже объявили, что второй этаж займет некий пехотный капитан, а первый зарезервирован за комиссаром из Азбресницы с его семьей. За Теофиловичем великодушно оставляли летнюю кухню и сарай. Магазины он позакрывал, но на следующую же ночь их разграбили. Кафе, которое он держал на паях с Томо Шебеком, превратили в столовую и помещение для общих собраний. Шебек воспротивился, и его
Крсман понимал, что взятки, которые он раздает налево и направо, не надолго уберегут его от коммунистической «юстиции», потому он окончательно решил бежать. Со смешанными чувствами он спустился с веранды и направился к воротам, не желая даже еще раз взглянуть на свою бывшую обитель.
Данка стояла у ворот и копалась в сумке. Выглядела она совершенно потерянной, потому что все еще не могла поверить в то, что с ней происходит. Она подняла голову и посмотрела на мужа.
Ее взгляд кричал: «Помоги мне!»
Крсман подошел к ней, быстро помог упаковать в чемодан два огромных кожаных альбома с семейными фотографиями, после чего тщательно осмотрел багаж. Сначала ему показалось странным, что она непременно хочет взять эти альбомы с собой, но потом понял. Человек на чужбине живет воспоминаниями о потерянном доме.
Им хватило всего пары месяцев коммунистического режима, чтобы Данка наконец поняла, что Крсман – единственное, что у нее осталось в этой жизни. Однажды утром она проснулась, почувствовав собственную беспомощность. Ее охватил страх, и взгляд утратил презрительность и утонченную господскую гордость.
Тогда она проснулась с немым вопросом: «Крсман, что будет дальше?»
Вот и этим утром она смотрела на него точно так же, с тем же вопросом, готовым слететь с губ.
– Иди за ребенком, – сухо сказал он.
Он смотрел, как жена идет по длинной дорожке к входным дверям дома, и ему показалось, что, несмотря на все потери, он кое-что приобрел. Собственную жену, например.
Данка ступила в полумрак гостиной и окликнула:
– Милица? Дитя мое, господи, где же ты?
И тут она заметила маленькую фигурку, преклонившую в красном углу колени перед фамильной иконой.
– Уже иду, тетя, – прошептала девочка не оборачиваясь.
– Хорошо. Только поспеши, нам пора.
Произнеся это, Данка вышла из комнаты. Она не могла видеть, как штора на окне, прорубленном в восточной стене, колыхнулась под легким дуновением ветерка. Не могла видеть, как девочка поднимается с колен, поглаживая кошку, которую держала на руках. Не могла видеть, как она усмехается.
И наконец…
Она не могла видеть, как глаза девочки сверкнули острым алым огоньком.
В равнине ощущалось какое-то исконное одиночество, некое равнодушие, которое лениво поднималось к черте, обозначающей линию горизонта. Генрих Канн смотрел в сторону этой черты, за которой пропадали длинные борозды на вспаханном поле и начиналось сумрачное небо Воеводины. Сейчас он хорошо все понимал. Он ненавидел эту страну, эти пребывающие в вечных войнах Балканы, этих жестких, неотесанных людей. Он ненавидел их проклятые родоплеменные принципы, их примитивный язык, их грубые славянские лица…
Помимо всего прочего, он жестоко страдал из-за того, что столько драгоценного времени он потратил здесь в поисках предметов, которые в принципе невозможно отыскать, предметов, которых нет и не может быть на этой равнине, в этой жесткой, сухой земле среди жестких и диких лиц.
Одно из таких лиц принадлежало партизанскому командиру, который угостил его сигаретой.
Канн принял ее, парень поднес горящую спичку, и штурмбаннфюрер почувствовал, как резкий дым непривычного дешевого табака обжигает легкие. Он закашлялся, сделал еще одну затяжку и спросил офицера по-немецки:
– Долго мне еще ждать?
Молодой капитан рассмеялся.
– Нет, уже скоро, – ответил он на плохом немецком, после чего отошел в сторону, дав Канну возможность посмотреть в глаза солдатикам из расстрельного взвода.
Их было десять, молодых, безусых, сильно возбужденных. Они не очень отличались от ребят из того взвода, с которым он совсем недавно расстреливал людей в Нише. Офицер отчетливо скомандовал, и солдаты передернули затворы, вскинули винтовки, прицелились…
И тут партизанский капитан дал им отмашку – велено было подождать. Из остановившегося рядом грузовика вывели троих мужчин. Капитан приказал солдатам поставить их слева от Канна. Когда они выполнили приказ, эсэсовец от удивления едва не потерял дар речи.
– Что-то не так, герр штурмбаннфюрер?
– Эти люди… Они что, цыгане?
– Так точно. Мы поймали их на мародерстве, а такие вещи нам очень не нравятся. Так что военно-полевой суд немедленно приговорил к смертной казни.
– Но я же ариец! – завопил Канн. – Я не хочу умирать рядом с этой швалью!
– Мне очень жаль, товарищ майор, – с мягкой улыбкой произнес капитан. – Но при коммунизме все люди равны. Богатые и бедные, пролетарии и буржуазия, умные и глупые… – Широким жестом он указал на выстроившихся у стенки приговоренных к смерти: -…цыгане, – и тут рукой с зажатой в ней сигаретой капитан ткнул в Канна, – и арийцы.
Не желая более зря тратить время, партизанский офицер отошел в сторону и взмахом руки подал расстрельному взводу команду открыть огонь.
Время Генриха Канна истекло.
Оставив ему ровно столько мгновений, чтобы он успел подумать о превратностях судьбы, о безжалостной игре жизни и смерти, о магии, которая, в сущности, вовсе не…
Будь ты проклят. Будь ты трижды проклят. Я мог стать твоим верным слугой. Твоим послушным воином. Я мог выиграть для тебя тысячу битв. А ты оттолкнул меня… Что я еще должен был сделать? Отдаться на волю случая? Стать одним из этих слабаков? Пасть в ноги к их еврейскому богу? Ты знаешь, что я не мог так поступить… Раса и кровь не позволяли мне…
Эхо выстрелов разнеслось по равнине.
Штурмбаннфюрер Канн дернулся. Кровь выступила на его губах. Он почувствовал слабость в коленях и упал ничком.
Будь ты проклят…
Он ощутил дикую боль в груди. Три пули вонзились в него – две в грудь и одна в плечо, четвертая застряла в стене. Он едва дышал, но все-таки был еще жив.
Он поднял голову, чтобы еще раз встретиться взглядом с равнодушной линией горизонта.
Сначала перед ним предстала тень, потом нечеткий абрис, который превратился в фигуру шагающего к нему молодого командира.