Люди и слепки
Шрифт:
– Но ведь они могли бы стать людьми, если бы вы искусственно не сдерживали их развития?
– Да, могли, – пожал плечами доктор Халперн. – Но вы бы тогда остались на всю жизнь калекой. А сейчас вы станете тем Оскаром Клевинджером, которым были до аварии. И ваш отец, и доктор Грейсон все это вам, впрочем, уже объясняли… Вы просили привести показать вам вашего слепка. Вы не передумали?
– Нет, – слегка покачал головой Оскар.
– Прекрасно, сейчас вы увидите своего Лопо.
– Лопо?
– Да, такая у него кличка. Вообще-то мы обозначаем всех слепков номерами, но пользуемся и кличками. Лопоухий
В дверях стоял молодой человек в шортах и рубашке цвета хаки. Боже, – пронеслось в голове у Оскара, – я этого ждал, и все-таки этого не может быть. Это был он сам. Вылитый, повторенный до мельчайших деталей, Оскар. Правда, волосы были чуть светлей, должно быть, выгорели на солнце, да и кожа покрыта тропическим загаром.
Оскар почувствовал, как к острому, даже болезненному любопытству, с которым он смотрел на слепка, примешивается покровительственная нежность, которую испытывал старший брат к младшему. А может быть, это была пронзительная жалость к самому себе, такому беспомощному, одинокому, такому никому не нужному здесь… Да, пожалуй, и не только здесь. И даже своей копии он не нужен. Наоборот.
Лопо стоял неподвижно, и глаза его теперь были опущены, казалось, внимание его отвлеклось и его уже не интересовал человек, лежавший на кровати. Но он думал, стараясь не выдавать своего волнения. «Это человек. И это я. И Лопо Второй такой же, только меньше. Я стою сейчас. Я здоровый. Он лежит. Он больной. Но он как я. Это страшно. Я видел человека. Он был такой, как Жердь Первый. И Жердь Первый исчез. Потом он появился снова. С твердой ногой. Она снимается. Она плохая. Жердь Первый ходит плохо. Не бегает. Покровительница сказала: это протез. Я не хочу протеза. Но Лопо на кровати не заберет мою ногу. У него добрые глаза. В них слезы. Плачут, когда больно. Покровительница говорит, плачут еще когда к кому-нибудь очень мягкое сердце. Когда грусть. К кому у него мягкое сердце?»
– Лопо, – сказал доктор Халперн, нарушив затянувшуюся паузу, – подойди к кровати.
Лопо сделал два шага к кровати и снова замер.
– Ну как? – спросил доктор. – Недурен, а?
– Почему он не смотрит на меня? – спросил Оскар.
– Но ведь он не человек Его внимание рассеивается.
– И все-таки мне не верится, что он так бездумен, как вы говорите, – Оскар вдруг почувствовал прилив необыкновенно теплого чувства к парню, что стоял у кровати.
– Напрасно. Вы видите, он даже не смотрит ни на вас, ни на меня. Попробуйте, спросите его о чем-нибудь.
– Лопо, – несмело позвал Оскар.
– Да, – ответил Лопо, поднимая голову, и Оскару почудилось, нет, он готов был поклясться, что не почудилось, – будто в его глазах блеснули живые искорки разума.
– Ты знаешь, кто я?
– Человек.
– Ты знаешь, зачем тебя позвали?
– Это слишком сложный вопрос, мистер Клевинджер, – сказал доктор Халперн. – Он его не понимает.
«Наверное, лучше помотать
головой», – подумал Лопо и покачал толовой.– Вот видите, я же вам говорил…
– Лопо, посмотри на меня.
«Он хочет увидеть мои глаза. Это нельзя. Прячь, прячь глаза, говорит покровительница. Делай их пустыми». Он изгнал из глаз всякое выражение – для этого он всегда думал о небе – и посмотрел на человека в кровати.
«Нет, похоже, что я ошибся. У него действительно пустые глаза. Но нет, я не мог обмануться. Видел же я, видел, как они вспыхнули на мгновение», – Оскар почувствовал, как на лбу у него выступила холодная испарина.
– Доктор, – сказал он, – я устал. Я хотел бы заснуть. Операция будет завтра?
– Да, мистер Клевинджер, завтра. Сделать вам укол? Вы сразу заснете.
– Нет, спасибо. Я засну сам.
Оскар закрыл глаза и обостренным слухом больного услышал, как чуть скрипнула дверь. Боже, почему ему все дается так трудно? Почему он лежит сейчас и мучается? Почему в нем нет решительности отца? Почему он должен думать о том, понимает ли что-нибудь Лопо или нет? Ничего он не понимает. Ходячий кусок мяса, доктор прав. А те искорки в глазах? Живые искорки, что мелькнули в его глазах? Не сплошная же темнота у него в мозгах. Что-то он понимает. Слышит, когда ему говорят. Выполняет какую-то работу. Что представляет для него мир? Ему, наверное, бывает и больно, и страшно, и тогда у него так же сжимается сердце, как у меня.
Он знал, что согласится на операцию, знал, что пройдет она благополучно, но боялся, что всю жизнь будет чувствовать себя вором и убийцей. Вором, отнявшим тело у своего младшего брата, у несчастного младшего брата, которому так нужен был старший брат.
Отцу не нужен был никто. Нет, он, конечно, был хорошим отцом, отличным отцом, образцовым отцом. О нет, он не уклонялся от своих обязанностей. Он интересовался делами Оскара, разговаривал с ним, читал ему. Он делал все, что положено отцу. Он вообще был человеком долга. И все-таки он был чужой. Ну почему, почему? – спросил себя Оскар. – Может быть, я несправедлив к отцу. Что отец сделал плохого? Мне, сестре или матери? Да как будто ничего.
И все-таки он был чужим. Он всегда знал, что делать. Его никогда не мучили сомнения. У него всегда были самые точные сведения. И самые солидные, добротные убеждения.
Оскар вдруг вспомнил, как был болен. Чем же он болел? Неважно. Его комната. С левой стороны чучело птицы, бабочки под стеклом. Он лежал в своей кроватке, ему было, наверное, лет пять, а может быть, и шесть, и вдруг он почувствовал, как стены комнаты начинают надвигаться на него. Маленькое сердчишко его наполнилось страхом и отчаянием. Не испытанная им никогда до этого тоска запеленала его серым, холодным покрывалом.
Он не кричал, потому что не мог. И все время ждал, что кто-нибудь войдет в комнату. Ждал трепетно, исступленно. И в конце концов дождался. Вошел отец, одетый в вечерний костюм.
Никогда в жизни Оскар не испытывал такой любви и такой благодарности. Стены перестали надвигаться на него, и тоска начала отступать.
Отец дотронулся до его лба – нет ли жара, и Оскар уцепился за большую сильную руку, которая, как всегда, слабо пахла лавандой.
– Папа, папа, – пробормотал он, – побудь со мной. Не уходи, мне страшно. Посиди со мной.