Лето в холодном городе
Шрифт:
Кашель вновь ворвался, почуяв, что за ним забыли присматривать. Нужно идти домой, нечего тут стоять у подъезда и мерзнуть. И курить здесь не надо, все равно от курения на таком холоде никакого удовольствия.
Уже поднял руку, достать из нагрудного кармана ключи, когда взгляд упал на алюминиевые перила. Медно-зеленоватого отлива, матовые, рифленые, заманчиво съедобные. Вдруг вспомнил, как в глубоком детстве, тоже зимой в темноте, на этом самом крыльце, тогда не облупленном и не разрисованном, родители почему-то медлили заходить внутрь, а вафельность и хрустящесть перил с каждой секундой становились очевиднее; тончайшая ледяная корка на них с вкраплениями снежинок — сладкая-сладкая. Выбрав момент, когда родители не смотрели, бросился к перилам и лизнул их, предвкушая наслаждение. Не помнит, что было сразу после этого. Следующая картинка в памяти — окровавленный рот в запотевающем
Странная мысль пришла, когда вспомнился случай из детства. Ведь воспоминанию не хватает части — вкуса алюминиевых перил! Что если вкус действительно великолепный, стоящий и боли, и крови, но память о нем замалевана болью и кровью? Может быть, если подобрать правильный ключик, удастся вспомнить и вкус тоже? Например, поднести язык к самым перилам. Не дотрагиваться до них, конечно, а просто поднести язык.
Встал на колени, уперся руками в металл, раскрыл рот и, сдерживая желание кашлять, стал приближать лицо. Кровяной дрожащий язык источал пар, как свинья, ведомая на убой, источает запах страха. Когда язык был совсем близко, в поле зрения попал сугроб у самого крыльца, не такой, какие лежат во дворах, набросанные давно, выровнявшиеся, гладкие, а такой, как там, в гаражах, глыбистый, уродливый, весь в непонятных выростах, слепомордый, жуткий. Шевелящийся.
Дернулся, броситься к двери, но было уже поздно. Язык прилип. Не было никакого вкуса, только боль промерзания. Сугроб тотчас замер и перестал быть страшным, а емкий и загадочный мир вокруг скукожился в черную гадость, как пластиковая бутылка, брошенная в огонь.
2. Распад
Проснулся не рано и не слишком поздно. Спал посередине комнаты, ногами в сторону окна, голова на двух подушках, чтобы когда свет разбудит, проем окна, задернутый тюлем, был напротив глаз.
Квартира на высоком этаже и выходит окнами на лесопарк, так что ничего, кроме размытого тюлем света, не видно, и легко можно обмануться, что сейчас лето в разгаре, даже если метет метель, потому что сквозь стеклопакеты, на которые копил целый год, вой ветра не прорывается.
Проснувшись, долго смотрел не моргая на светлый, но еще сероватый прямоугольник, и становился — им. Глаза-посредники растворились, окно встроилось напрямую в сознание. С нарастанием света за окном, с растворением последних обмылков ночи, прояснялось в голове; наконец, ясность добралась до тела.
Аккуратно отвернул одеяло, сел на кровати, опустил ноги в теплых носках на мягкий ковер. Благодаря пижаме, болезненного окунания в холод не случилось. Из уютной плаценты кровати родился безболезненно в уютную плаценту квартиры. Вдруг стал слышен стук часов на кухне, до невозможности громкий.
Пошел вынуть из часов батарейку, забыв, что на кухне окно голое, и увидел преждевременно, что погода ясная. Ощутил смесь разочарования и радости. Хотелось продлить еще немного интригующую неизвестность относительно погоды. Интрига исчезла, и оставалось только протаскиваться через очередной день. Но с другой стороны, ясная погода означала, что будет прогулка в лесопарке, и это восхитительно. Взгляд остановился на полосатых красно-белых трубах тепловой станции, врезанной в край лесопарка. От них в прозрачную лазурь развертывалось инородное тело, сначала быстро, плотной струей, молодыми клетками, затем все медленнее, мертвыми ватными комьями, молочными слева, со стороны солнца и чернильными справа, в тени. Опухоль захватывала небо вверх от труб насколько хватало окна. Подошел вплотную, прижался лбом к стеклопластику. Тогда стала видна граница. Конус конденсата переходил в пепельное облако. Белые зазубрины по его краям постоянно отрастали и с такой же скоростью пожирались лучистой синевой.
Справа видны дома, окаймляющие лесопарк. Один из них, длинный, пятнадцатиэтажный, стоит на пологом склоне, и три его блока, по нескольку подъездов в каждом, поднимаются ступеньками. Ему лет тридцать, он строился раньше, чем окружающие коричнево-белые громадины, и выглядит обветренным рядом с ними. Некоторые его панели, по нескольку этажей, облицованы плиткой цвета морской волны, другие более темной, свинцово-синей. Серии разнобойных балконов, обшитых серым гофрированным текстолитом, заваленных хламом, завешенных бельем, рассечены столбиками по два ряда крохотных квадратных оконцев.
Там проходят лестницы подъездов. И представляется мужчина сорока лет, давно уже умерший, а тогда — накачанный здоровьем так плотно, что чуть не лопался.После тяжелой заводской недели он, умерший мужчина, просыпается субботним февральским утром наконец-то выспавшийся. С кухни доносятся звуки стряпни, пахнет жареным хлебом и кофе. В синтетических шароварах, в серой майке и шлепанцах он выходит на гулкую лестницу, подходит к крохотному окошку, достает пачку папирос из кармана, закуривает от спички и глубоко затягивается; более приятной затяжки в этот день уже не будет, зато еще одна такая же восхитительная будет завтра утром. Сквозь малюсенькое мутное окошко виден серый остов строящейся тепловой станции, с трубами пока еще разной высоты. Вокруг нее лес, лес, и никаких домов ни справа, ни слева. Стройка вокруг развернется, когда закончат тепловую станцию, а пока... можно жить. С комбината он смог принести большой кусок говядины на кости, так что на обед его ждут и густой мясной борщ, и котлеты с чесноком. К ним он прибавит немного водки для разгона крови. А пока он позавтракает и займется починкой утюга. И ни за что на свете не пойдет на этот проклятый мороз, никто его не заставит. Длинной густой затяжкой он докуривает папиросу, давит бычок о стенку большой жестяной банки из-под сельди, поворачивается на пятках к двери квартиры, новенькой, блестящей, и чувствует себя самым счастливым человеком на Земле. Как бы ни были тусклы прожитые годы, убого до самых последних дней жилище, как бы скоро ни началась пыльная шумная стройка вокруг, как бы мало ни осталось наслаждаться крепким здоровьем, как бы мало ни осталось самой жизни, — не важно! Ведь пришли золотые дни, когда все наконец налажено, все хорошо, и солнце застыло в зените как будто навсегда. Навсегда.
Не хотел бы лихо расплескивать здоровье и умереть молодым, как тот мужчина. Ведет здоровый образ жизни, последние годы не курит и не пьет, не ест жареного и острого. Уже шестьдесят, и давно пора всерьез заботиться о здоровье. Пусть не играет с ними, со всеми этими, в шахматы и домино под навесами в лесопарке, зато много ходит — полезно для сердца. А они вечно пьют свою водку и неподвижностью насиживают себе инфаркты с инсультами. Они будут умирать некрасиво, разорванно, когда один орган отказывает, а другие еще могут жить, борются, но вынуждены тоже умереть, как здоровые молодые матросы на затонувшей подлодке, дышащие до последнего, дышащие тогда, когда старик на их месте уже умер бы, но в конце концов вынужденные тоже задохнуться.
Нет, не будет такого! Умрет гармонично, угасая постепенно, всеми органами одинаково. Смерть будет как сгущающиеся сумерки после заката жаркого июльского дня. И когда наступит смерть, все органы будут согласны, что пора, и момент перехода будет почти незаметным, почти безболезненным.
Позавтракав неторопливо манной кашей, яйцом в мешочек без соли и черным хлебом с кусочком холодной вареной говядины, выпив через пятнадцать минут после еды чашку некрепкого теплого чая, плотно одевается, кладет в обширный внутренний карман пуховика жестяную банку консервированных персиков и острый короткий нож. Не консервный, настоящий, смертоносный.
На улице солнечно и прозрачно до рези в глазах. Мороз так свиреп, что лед в лужах ссохся и потрескался, но после ветра последних дней, пробиравшего до костей, солнечный мороз приятен. У скамейки соседнего подъезда стоят трое, им лет по пятьдесят. Их укутанные фигурки раздуты и неуклюжи, лица младенчески розовые и счастливые.
Почти любит их, почти! Впрочем, не пожалел бы ни одного, попадись они ему в другом месте...
На скамейке стоит водка, классические пол-литра на троих, и ничего больше. Трое закидывают в глотки по очередной маленькой порции из пластиковых стаканчиков и закрывают лица рукавами. Из окна второго этажа высовывается круглая женщина, нагибается, что-то кричит им злобно, один из них поднимает голову и досадливо машет ей рукой. "Да околейте вы", — говорит она и исчезает. Один из них комично пожимает плечами и плескает в стаканчики еще по полглотка.
Заметили! Поворачивают головы, смотрят, улыбаются, подзывают жестами.
Нет! Часто-часто машет головой из стороны в сторону, смотрит в землю, ускоряет шаг, не оглядывается, но созерцает внутренним взором отпечатки их лиц, стремительно распадающиеся. До чего же они добры и лучатся здоровьем! Это все обманщик-алкоголь. Он, как любой коварный демон, стремится быть услужливым. Он соскабливает кору серой штукатурки, которой замазывает лица так называемая приспособленность, мрачная вещь. Он впрыскивает в кровь порцию молодой жизни, в кредит под проценты.