Легкая рука
Шрифт:
Я протиснулся — между столом и дверью, потом в дверь, крепко ухватил за локоть старуху уборщицу, явившуюся с новостью.
— Быстро ведите меня туда. В дальнюю кладовую.
15
Мы пробежали (я почти нес свою проводницу) через оба зала, коридор, спустились на пол-этажа, потом поднялись на полметра и оказались перед дверью, украшенной замком килограмма на полтора.
Он открылся неожиданно быстро — уборщица вдела его в дужки на дверях, а запирать не стала, — дверь распахнулась, и я увидел Филиппа Алексеевича. Он лежал на старом мешке, подложив под голову собственное пальто. Рядом на
— А куда он водочную-то бутылку дел? — с почти профессиональным интересом спросила уборщица.
— Не было ее, сестрица, — раздался голос Филиппа Алексеевича. Он вскочил на ноги, сильными движениями рук растер лицо, глянул на часы, потом в окошко, присвистнул:
— Ого! Восемнадцать часов спал. Такого со мною лет сорок не бывало.
— А давно ты, непутевая твоя голова, не в своей постели последний раз спал? — сурово спросила уборщица.
— Да вот же, сама видела, — засмеялся Филипп Алексеевич. — А тебя, уважаемый товарищ, внучка за мной отрядила? Сама-то она где?
— Это вы, товарищ, у нас в галерее набезобразничали? — раздался рядом громовой вариант голоса Прасковьи Никитичны. Филипп Алексеевич быстро шагнул вперед, но это движение не замаскировало его тайну, а выдало ее. На полу в углу лежали краски и кисти.
— Вы пятнадцатью сутками не отделаетесь! — загремел подоспевший “художник Севастьянов М. И.” — Тут большим сроком пахнет!
— Вы правы. Речь здесь идет о вечности. — На миниатюрную площадку перед входом в кладовую величественно ступил мой шеф.
— Вы кто такой? — резко повернулся к шефу Севастьянов. И тут же оборвал вопрос и вытянулся в струночку. Все-таки умел мой шеф выглядеть! На маршала, не меньше. Впрочем, он и был им — в своем роде войск, конечно.
— Филипп, ты невероятный человек, — сказал шеф. — Я просто не могу найти всему этому определение. Ты самый великий художник XX века, Филипп.
— Художник! Если бы! Ты думаешь, мне было трудно сделать все эти мазки? Да я тратил минут по пять на картину. Тут задача была совсем другая. Надо было рассчитать, где эти мазки сделать. Улыбаешься? Зря!
Филипп Алексеевич резко присел, вытянул из-под газеты с едой стопку бумаги, протянул ее Василию Васильевичу.
— Видишь? Все, все исписано. Я выводил на основе своих формул уравнения законченности для каждой из этих картин. А уже потом брал кисть.
— Формулы совершенства ты вывел, что ли?
— Можно сказать и так. Понимаешь, я часто думал, что же это такое: последний мазок мастера? Удар кисти, которым божественный Леонардо наделял жизнью работы своих учеников? То “чуть-чуть”, которое сразу всего легче и всего труднее для художника? И я понял. В идеале картина гармонична. Как гармонично живое существо. Но великий Кювье брался по кости, по одной кости восстанавливать любое животное. Неужели по целой картине — а точнее, по почти целой картине — нельзя узнать, чего ей не хватает для того, чтобы стать совершенной? Так же, помнишь, я пытался понять, каким станет тот или другой человек в будущем…
— Тебе дорого обошлись эти догадки, — сказал Аннушкин.
— Да, Ира ушла к тебе, когда я нарисовал ее старой.
— Я этого не хотел. То есть хотел, но…
— Знаю. Инициативу проявила она.
— Да. Она имени твоего слышать не могла, прости за откровенность. Она не хотела быть старой.
— Это обошлось нам с тобой в дружбу.
— Но старой она все равно не успела
стать. — Великий режиссер опустил голову.А дед Филипп продолжал:
— Я рисовал и фотографировал, дорисовывал и менял, и я нашел научный способ определения целого по части. Трудность в том, что одной картине не хватает выразительности в чертах людей, у другой не то освещение, третья слаба в рисунке. Формулы надо было изготовить для всех возможных случаев. Легче всего получалось с портретами… Знаешь, я назвал это наукой последнего мазка.
— Разве такая наука возможна, Филипп? — Василий Васильевич схватил старого друга за плечо. — Ты просто великий художник, и это, наконец, вышло на свет.
— Нет, Василий. Я-то знаю. Не вдохновлялся ведь и даже не пробовал в уме тысячи вариантов. Просто считал. Все, что я сделал здесь, в галерее, вычислено. Карандаш и логарифмическая линейка решали, что будет делать кисть.
— Не верю!
— Но это так. И ты сам увидишь, я научу своему методу других…
— У тебя же, сам сказал, наука последнего мазка. Откуда возьмутся первые? Чтобы сделать рагу из зайца, нужна хотя бы кошка.
— Кошек сколько угодно. Художников, освоивших технику своего дела и бессильных шагнуть дальше.
— И ты вдохнешь в них искру божию?
— В них — нет. Но они вдохнут эту искру в свои картины. Сальери больше не будет завидовать Моцарту. Он сам станет Моцартом.
— Черт! Ты так уверен, будто и вправду… Ладно. Соглашусь на секунду. Но кому нужны гениальные картины, если их миллионы? Илюша, — шеф повернулся ко мне, — наше близкое знакомство началось ведь с разговора именно на эту тему. Кому нужны миллионы гениальных картин?
Василий Васильевич просил о поддержке. Но я сейчас мог думать только о том, что если дед Филипп прав, значит… Господи, значит я тоже могу стать настоящим художником. Конечно, без малейшей надежды на славу — слишком много нас будет. Ну и пусть. Зато я буду рисовать, писать маслом, останавливать мгновенье, бросать на полотно целый мир… И я ответил:
— Художникам нужны! Людям, которые хотят быть ими и не могут. И людям, которые увидят эти картины — тоже.
— Но ведь такая наука невозможна! — в отчаянии произнес шеф.
— А если?.. — ответил я.
— Это было бы убийственно для искусства.
— Разве искусство можно убить? — тихо спросил Прокофьев.
— Теперь я боюсь, что можно.
Шеф повернулся и пошел сквозь ряды молчаливых слушателей. Не глядя по сторонам, прошествовал между двух рядов гениальнейших картин. Вышел на улицу. Постоял, глядя на буйно лезущую сквозь асфальт травку. Я его не видел, но готов поклясться, что все так и было. Постоял он наверняка, потому что ждал меня. Любимый ученик не имел права оставить учителя в такую минуту. Но я все не выходил. Из-за занавески минут через десять я увидел его фигуру, сворачивающую на перпендикулярную Галерейной улицу. Впервые Василия Васильевича нельзя было сразу узнать со спины. У шефа изменилась походка.
Я никогда не любил его так, как в эту минуту.
16
— Вот твоя благодарность, Филипп, — сказал он, швыряя на стол газету. — Спасибо!
“Комсомольская правда”. На четвертой странице, в “Клубе любознательных”, короткая заметка “Чудо в галерее”. Десять строчек сенсации.
— Вашей фамилии здесь нет, — сказал я.
— Нет, так будет. Всё узнают, всё, раз этот старый болван вздумал себя миру показывать. Я отдал ему свою индивидуальность. Я ради его поисков свою дорогу бросил. Я его лучшим коньяком поил…