Крушение
Шрифт:
— Волшебно будет, правда? — говорит Алькандр.
Сила романтического вымысла позволяет им вслед за многими другими — если судить по чернильным кляксам и следам пальцев, которыми вымарана страница, — отведать невинный вкус волшебного ягодного поцелуя, доставшегося молодому улану; и так же, один устами другого, один через другого, оба они предвкушают этот сказочный дар — губы Мероэ.
Но вторая глава начинается скучным описанием пейзажа.
— Осторожно, пальцы, — говорит Серестий, — мундир мне испачкаешь.
Язык, на котором мы говорим, у нас один, и нас мало волнует, что он много ближе всех других языков к древнему индоевропейскому, как утверждает на бесконечно долгих уроках грамматики лысый полковник, наш учитель, у которого о индоевропейском, похоже, не менее туманное представление, чем у нас. Шесть склонений, пять косвенных падежей с неудобоваримыми названиями,
На уроках истории мы доходим до роковой войны, которую проиграли наши отцы; впрочем, нам описывают только самое начало: стычки на границах, патрулирование и разведка, неизменный успех наших сил; мы можем лишь домысливать, что за катаклизм открыл врагу путь в сердце Долиноземья, привёл к чудовищной и необъяснимой Большой смуте, повлекшей за собой Крушение и наше изгнание. Этот непостижимый рок, который путём просто побед и побед блистательных привёл нас к распаду и краху, мы мысленно олицетворяем в сцене, изображающей последнее утро императора во дворце; пропуская мимо ушей монотонный рассказ старого генерала о былых походах, каждый из нас воссоздаёт эту душераздирающую картину в воображении из лоскутов истины, предположений и легенд, услышанных от учителей и родителей.
В окна стучит дождь; низкие облака, свинцовые лужи, слабый полусвет осеннего утра. Он тоже поднялся однажды ноябрьским утром; без десяти шесть, как обычно, слуга поставил на низкий столик, украшенный драконами, поднос с завтраком.
Император с удивлением обнаружил вместо мутного кофе, которым он уже привык угощать подданных, восхитительно густой шоколад, как бывало до Большой смуты. Ему не оставили выбора, его пытались унизить даже в желании быть как все и принести себя в жертву. Он сам раздвинул тяжёлые шторы янтарного цвета; в глубине аллеи вставало солнце — пламенеющее пятно среди платанов на холодном ветру.
Накануне он выпроводил верховного канцлера, который явился просить об отречении. Доводы министра, как всегда, были убедительны: оказавшись заложником смутьянов, император сделался помехой в восстановлении порядка и монархии; эрцгерцог собрал бы на границах остатки здоровых сил армии; Внешние Силы тоже пришли бы на помощь. В кармане у верховного канцлера помимо акта об отречении была нота, обращённая к союзникам династии, — само достоинство и дерзость: он по-прежнему знал толк в стиле.
Подавшись всей своей гигантской массой вперёд, император, будто в порыве гнева, оттеснил канцлера к двери, но на пороге удержал и молча обнял; в коридоре замер от удивления ходивший взад-вперёд часовой.
Вот он сидит на краю так и не застеленной кровати с балдахином, во власти образов прошлого: они выплёскиваются друг за другом лихорадочным потоком, не подчиняясь его воле, как пейзаж в окне вагона. Влажный пейзаж ранней весны, весь в грязном снегу, пересечённый большими свинцовыми реками, в меандрах которых отражаются низкие тучи; покрытая бесконечной гризайлью равнина, плоская, как географическая карта; отъезд на великую императорскую охоту накануне войны и Большой смуты. Раз в пять лет — ритуальная схватка один на один с вонючим медведем, вылезшим из разорённой берлоги, дабы народ увидел: император-то ещё огурец! И такую тоску ощутил он последний раз в поезде, везущем его к северо-восточным лесам, аж затылок и плечи затряслись и ноги от слабости подкосились. А чего стоило красивое бледное лицо эрцгерцога, склонённое к нему, пока он, опершись на рогатину, обматывал бицепсы, чтобы выдержать натиск зверя: сколько надежды на поражение было в недобрых расширившихся глазах! Варварский обряд был учреждён в тринадцатом веке Матиасом Медведем, и с тех пор двух побеждённых монархов свергли с престола, а у многих остались раны; хорошо ещё отказались от обычая перерезать им горло после отречения. Зверь, поддетый зубьями рогатины за подмышки, прёт всей своей массой; на таком расстоянии ощущается жар его дыхания и смрад всклокоченной шерсти: местами выцветшая, она покрыта рыжими пятнами; время от времени передние лапы, до которых всего несколько дюймов, яростно молотят воздух. Стоит медведю дрогнуть, сделать
один шаг в сторону, чтобы высвободиться, и он неминуемо отступит назад под натиском рогатины, на которую навалился государь, и главный ловчий спустит наконец курок; но упёртый, как влюблённая женщина, ревущий, как разъярённая толпа, медведь прёт и прёт.А на обратном пути — ледоход и паводок, внезапно разбушевавшиеся ветра и воды; совсем рядом с полотном железной дороги ещё заснеженный островок рассекает волны, как нос корабля, а на его оконечности — чёрная приземистая полузатопленная ива, упорствующую неподвижность которой только подчёркивает стремительный поток; огромные просторы — вода, ветер и грязь; и кажется, будто парят подобно огромным птицам почерневшие распятия на перекрёстках ведущих в никуда дорог.
С огромным усилием вырвался он из пут этих зримых воспоминаний, когда умолять его об отречении пришёл в свою очередь князь-епископ: «во имя гражданского порядка и согласия» этот деятель закорешился со смутьянами. Император поднял его на смех, предложив ввести противоположный коронованию обряд декоронации.
— Фарс? Буффонада? — отвечал он на возражения прелата. — Да мы и так в этом по уши. Только одно и видим. А вы пытаетесь помешать мне смеяться, не хотите, чтобы я оценил по заслугам ваши ужимки и прыжки? Смешно, монсеньор, невероятно смешно; никогда бы не подумал, что профанация вызывает такой смех. Я вижу своих солдат, переодетых в разбойников, самых верных своих подданных в масках и плащах опереточных изменников, представляю лавочников, которые изображают Брутов и Демосфенов, и епископов, которые развлекают чернь, демонстрируя ей зады; на маленьком семейном празднике не хватает только меня; дайте же мне поучаствовать в общем веселье.
Когда миниатюрный силуэт исчезнет в мерцании сутаны, император сам закроет дверь; он окинет беглым взглядом просторную переднюю, оставшуюся без части мебели, грязный паркет, где раздавлено несколько папирос, бесстрастно марширующего часового, заметит подмигивания и скрытые жесты каких-то неизвестных людей у окон в конце коридора, ведущего к парадной лестнице, газету, которой прикрывается военный, полулёжа на банкетке, карты, разложенные на паркете игроками. Затем император сядет на кровать с балдахином, к которой с утра никто не притронулся. Пройдёт некоторое время; останутся только сумбурные видения, причудливое и медленное колыхание хоругвей и пламени факелов; подвижные отражения на двухслойном витраже окна, которое он видит сбоку; приглушённые звуки, которые, иссякнув и обесцветившись к концу пути, долетают из парка; перешёптывания и изредка чей-нибудь возглас из передней, а ещё знакомый ход часов со стальным механизмом на рабочем столе.
В семь вечера его пришли задушить подушками. Трёх добровольцев сопровождал врач; он констатировал смерть от естественных причин. Потом слуга, рыская глазами, принёс ужин, который забыли отменить. Вместе с ним вошёл высокий человек в почтовой форме цвета морской волны; на правой руке у него была повязка с ромбом, перечёркнутым стрелами, плотно затянутая на форменном сукне: обычно так накладывают бинты. Он долго сортировал папки, оставшиеся на рабочем столе, распределял их по министерствам и ответственным департаментам, а между делом спрятал в карман брюк часы со стальным механизмом и небольшую фотографию императрицы.
Звенит колокольчик, старого генерала сменяет лейтенант, который, поскрипывая мелом, объясняет нам «Начала» Эвклида; от Крушения наши мысли переносятся к легендарным Истокам.
Нам рассказывали, что боги-прародители, которых почитали наши предки, Шурун и Бурун, пузатые колоссы, в результате противного природе соития положили начало нации, в основе своей сугубо мужской. Были у них неистовые охоты на гигантских зверей, поединки, гротескные и мощные; горы и тучи служили им метательными снарядами, а под конец богобратья потрошили друг друга голыми руками, оплодотворяя землю своими внутренностями, из которых вырос первый урожай овса и гречихи; была наконец попойка, во время которой моча великанов превратилась в наши реки, а потом, обнявшись и спутавшись косматыми бородами, они впервые танцевали хулак, который до сих пор в дни церковных праздников отплясывают пьяные старики; затем на ходящей ходуном земле был совершён первый и самый неестественный акт совокупления; эту картину недосотворённого мира, беспорядочно несущегося навстречу своей судьбе, комичную ярость и каннибальский юмор — всё, что Лееб, последний музыкант Империи, пойдя дальше пресных описаний в школьных учебниках и гекзаметров наших поэтов-классиков, воспроизвёл в грандиозном многоголосье своей «Поэмы Сотворения», мы пытаемся смутно представить, позабыв треугольники и параллелограммы лейтенанта и обратив взгляды во двор, где, переполняя лужи водой, дождь словно подготавливает размокшую ноябрьскую землю к новым посевам, к рождению новой жизни.