Крик коростеля
Шрифт:
Пшенкин еще моложав: не дальше как в прошлом году отпраздновал он свое полустолетие, попил, погулял и задумался, став перед зеркалом. Смотрел на него узколобый, широкоскулый, хитренький мужичок с замутненными светлыми глазками, с пучками белесых бровей, с седыми, рассыпанными по сторонам волосами. Защемило в груди, опечалился: не дожить ему до отцовских лет, не похвастаться ловкостью, силой, на какую способен родной его батюшка был и в семьдесят пять, — с молодыми бороться схватывался и на кедры по осени лазил. Автоном же Панфилыч, кстати сказать, и не помнит, когда он бил шишку честно: или прислоном, или за счет добрых бойщиков-лазунов прокатится, или у безбилетников за осень наотбирает…
Да, было чем вспомнить сыну отца. На
В тишине, одиночестве стоял перед зеркалом Автоном Панфилыч и вспоминал смертный час отца своего. Не похож он на батюшку, с какой стороны ни зайди — не похож! Разные с ним они люди. Истинный чалдон был его отец, и Автоном Панфилыч себя называет чалдоном. А что в нем чалдонского? Вся первозданность и самобытность давно уж размыты. Вот у Панфила Дормидонтыча они были, и он имел право гордиться собой. А ты?.. Автоном Панфилыч покашлял, покрякал, плюнул зачем-то в кулак и растер, зажмурил глаза… Да, иной он закваски, иного покроя. Что теперь делать? Таков уж есть! Если вспомнить, один из «козырных» гостей, крупный снабженец, в застолье сказал, что его вылепили два скульптора — обстоятельства и время… Автоном Панфилыч открыл глаза и согласно, чуть заведя светленькие глаза под лоб, кивнул своему изображению.
* * *
Фелисата Григорьевна усердно и спешно собирает на стол, гоняет Тусю то в погреб, то в кладовую, то в огород — нарвать зелени (укропцу, салата, лучку, чесночку), украсить большое овальное блюдо с селедкой.
В огромной эмалированной чашке подаются отдельно матерые огурцы целиком. Извлечены они из запасов прошлого года, ядреные, хорошо сохранившиеся в холодном погребе. Величиной огурцы с баклажан, а цветом напоминают созревшую дыню — так перележали они на парниковой гряде. Перележали не по забывчивости хозяина, а специально выдерживались до пожелтелости. Что снимать и солить мелкоту! Много ли проку… А тут иной гость, опорожнив стакан самогона, возьмет матерый огурец в обе руки, поднесет ко рту, вопьется зубами и тянет, цедит рассол, как из кружки, наслаждается, отбивает противный сивушный дух.
Но разумел петушковский лесник: не всякому гостю такая закуска впору. Интеллигентному человеку, воспитанному и со вкусом, и не показывай близко желтобрюхих уродов-дутышей. Ему надобно тонко лимон к коньяку нарезать, посыпать сахаром, подать малину, крыжовник, рыбку копченую и непременно — речную (она из моды еще не вышла), колбаску сырокопченую, сервелат… Все это тоже хранилось в запасах у Пшенкиных, при надобности вынималось и подавалось.
«Пусть лежат на черный день», — говорили хозяева, имея в виду деликатесы.
И «черный день» являлся потом «светлым днем», сладким…
* * *
Скатерть бела, и яствами стол манит.
Фелисата Григорьевна держится бодренько, но ей тяжело от постоянного нездоровья. Сухая она, худая до немощи, ростом ниже Автонома Панфилыча, а тот хоть с виду полный да сбитый, а тоже не обойден явным и скрытым недугом: почки камнями обложены, шея, спина — чирьями. Особенно
эта наружная хворь мучает его каждую весну до стонов и слез. Пьет он от нее дрожжи, серу в порошках и еще невесть что, да хворь, проклятая, человека не отпускает…Гости уже давно порассаживались на лавочки, стулья, а Колчан за порогом бухает басом, никак не уймется. Лай у собаки гулкий, как в бочку пустую. Для Автонома Панфилыча лай этот сладок, но гостей он тревожит и отвлекает: кто вздрогнет, кто голову вскинет. «Укороти!» — скажет хозяйка. Пшенкин с ухмылочкой выйдет, погладит Колчана, потом толкнет, пинка даст и закроет в конуру до ночи.
Кто с Пшенкиным знаком давно, тот помнит, что держал лесник четыре собаки, сидели они у него по всем углам на цепях, оглашали округу разбойным заливистым лаем. Спокойнее было тогда на сердце у Автонома Панфилыча — не боялся, что заберется в усадьбу вор или мститель какой сено поджечь, баню, сарай. И опасения такие совсем не напрасно носил в себе Пшенкин: не один на него в Петушках зубы точит, местью грозится…
Той стражи собачьей больше у Автонома Панфилыча нет. В какую-то осень чума прибрала трех собак. И Колчан болел, но чудом выжил, хотя исхудал, опаршивел. Предлагали овчарку взять, прививки ей сделать — вырастить друга. Разузнав, какой нужен уход за овчаркой, какие ей подавай витамины да сколько она в день съедает — наотрез отказался. Что ты, батюшка, жрет, как волк! Нет, лучше еще одного борова выкормить…
Мечта Автонома Панфилыча — завести опять добрых лаек. Эти неприхотливы, спят на снегу и в день куском черствого хлеба обходятся, а то и вовсе безо всего — полижут снегу да поскулят. Если Пшенкин кого бы и взял, так это собачку-норушку, фокстерьером зовется. С нею можно из нор барсуков выживать, из шкур барсучьих мохнатые шапки шить, а сало топить и в бутылки сливать — на продажу по аховским ценам… Многие сало барсучье спрашивать стали: печень, желудки лечить, слабые легкие…
* * *
«И курица пьет! — говорит оправдательно Пшенкин. — А мы — человеки! Нам сполна подавай!»
За хмельным Автономом Панфилычем водится слабость: он начинает вдруг заикаться, густо при этом краснеть и потеть, но речи веселые не прекращает. Таким он застолью становится в тягость, и Фелисата Григорьевна зорко следит за тем, чтобы супруг не перехватил лишку. Когда уследит. Когда и упустит. Раз на раз не приходится…
Трехгодовалого Пшенкина катала свинья, порвала ухо, отдавила копытом ножку… совсем норовила, проклятая, съесть, да, как говорят, бог не выдал — не съела. Но от пережитого страха мальчика стал бить родимчик. Бил он его лет до восьми, потом отпустил на год и снова принялся.
Матери Автонома, темной, неграмотной женщине, посоветовали обратиться к знахарке. В родном его селе Забегаловке была такая. Автонома она осмотрела и курьезный совет дала: как будет мальчонку сызнова бить родимчик, так в самое это мгновение нагая баба должна ему на лицо сесть.
«Да будет ли толк? — засомневалась родительница. — Уж больно стыдобно чтой-то».
«Старая ты, а без пути. В ребенка нечистый вселился. В другого человека переселить нечистого надобно, в кого попроще. И указываю тебе я, — наставляла знахарка, — на дурочку Мавру, ей все одно, что с бесом жить, что без него».
Мавра, похоже, годилась для столь «деликатной» работы. Она была женщина телесная, рыхлая, мягкая, как пуховик, ходила тяжело, точно ступа, косо глядела в землю, что не мешало, однако, ей запинаться и падать на дню по семь раз. Ее и зазвали к Пшенкиным, угостили, растолковали, что делать придется, наперед дали денежку и просили не уходить далеко…
* * *
Для Автонома Панфилыча то событие — сон дурной. Он помнит его хорошо и… кое-когда повествует гостям. Потешит людей и сам насладится картиной…