Колокола
Шрифт:
Я прижимаю голову к ее груди, изо всех сил стараясь приблизиться к сердцу, и слышу дыхание в ее легких. Оно стонет, как ветер в громадной сырой пещере, и с каждым потоком воздуха забирается все выше и выше.
От первого ледяного прикосновения к тонким аббатским простыням у нас прерывается дыхание, но потом становится очень тепло, и мы плаваем в них, неумело касаясь друг друга. Она ощупывает руками мою грудь, как будто не знает, каким большим может быть тело. Касается последнего предмета моей одежды — куска ткани, плотно обтягивающего мои чресла, — но я отвожу, ее руку в сторону, потому что там я не позволю ей трогать.
Она судорожно вдыхает, когда моя рука
XII
Я был живым только одну ночь в неделю.
Я молился, чтобы хворая тетка Каролины не преставилась и по крайней мере один блаженный год Господь внимал моим молитвам. Каждый четверг, как только темнело, мы сбегали из наших тюрем. Я приходил к ней и, завязав ей глаза, вел за руку в нашу комнату. Ульрих всегда сидел за столом, и голова его была наклонена, будто он спал. Я знал, что он не спит и слышит каждый наш звук. Очень скоро я обращал на него внимания не более чем на статую.
В те дни, когда Каролина из-за снегопада или еще по какой-то причине была вынуждена отказаться от своего еженедельного путешествия, Амалия оставляла для меня на подоконнике записку. Она дала мне ключ, и я мог незаметно проникнуть в сад Дуфтов, а потом подобраться к дому. Я с трепетом протягивал руку к холодному каменному подоконнику, и мое сердце сжималось от боли, если я находил там клочок бумаги. Тогда я в одиночестве бродил по улицам, охотясь за звуками, напоминавшими мне о ней.
В мансарде мы укладывались на нашу кровать, и ее рука непременно касалась моего уха или волос либо искала мою щеку или грудь, словно она боялась, что я исчезну. «Спой, Мозес», — просила она, и, хотя в этом самом доме я поклялся Ульриху оставаться немым, я снова пел. Все, что приходило мне в голову: мессы, которым Ульрих научил меня и которые когда-то я исполнял для фрау Дуфт, псалмы и Николаевы пасторали (Амалия хохотала над моим весьма приблизительным французским), кантаты Баха. Или импровизировал на все эти темы. А иногда я просто выводил ноты, которые ничего не значили ни для кого, кроме Амалии и меня.
Я наблюдал за ней. Вот она лежит на спине, и при первых же звуках у нее медленно поднимается подбородок и выгибаются ступни, она выворачивает их наружу, потом внутрь, а потом опять наружу, подобно скрипачу, крутящему колки своей скрипки. Она этого даже не замечала, пока я не сказал ей, и она все равно продолжала так делать. Ей это нравилось.
Я всегда закрывал глаза. И мы оставались лишь в мире звуков. Я прижимал ухо к ее коже, прислушиваясь к тому, что звучало под ней. Ее тело было моим колоколом.
Несколько раз она пыталась снять повязку, скрывавшую от нее мою тайну. Я останавливал ее. Она думала, что я оберегаю ее девственность (хранить которую она, вовсе не собиралась). Да и у меня на уме ничего подобного не было. Причина моей сдержанности была исключительно в кастрации. Ходят слухи о кастратах, совершающих акт любви.
Не верьте им. Нас подрезают слишком рано.Амалия была первой, кому я рассказал о своей матери.
— Мы спали на соломе, — обронил я как-то ночью и посмотрел, не появилось ли отвращение на ее лице. Ничего не изменилось. — Мы ели руками. Она купала меня в ручье. Одевала в обрывки ткани, которые когда-то были нижним бельем какого-нибудь крестьянина.
Она все еще не отодвинулась от меня. Она лежала рядом и водила пальцем по моей руке, вверх и вниз, и было щекотно, когда он проходил по сгибу локтя.
— Амалия, — спросил я, — разве это тебя не удивляет?
— Удивляет? — повторила она и приложила ухо к моей руке, будто прислушиваясь, как дрожат мои мышцы. — Нет.
У меня даже шея вспотела. Так, значит, она всегда думала, что я был грязным крестьянином?
— Понимаешь, — произнесла она, касаясь губами моей руки, как будто пробовала ее на вкус, — сначала я думала, ты — один из тех мальчиков, что хотят стать монахами. Я думала, твой отец богат, он истово верит в Бога и мечтает, чтобы ты стал аббатом. А сейчас я понимаю, почему так любила тебя. Если бы я узнала об этом раньше — о том, что ты сирота, крестьянин, — наверное, я бы не была такой злой. И больше бы помогала тебе. На самом деле я думала, что ты просто глупый. — И она укусила меня за руку.
За пределами этой комнаты моя жизнь оставалась прежней. Штаудах считал, что мне не нужно спешить с постригом, и я, всеми забытый послушник, изредка посещал службы, лишь бы не получать нареканий. Для перемен требовалось приложить усилия. Но я ничего не хотел менять. Я готов был состариться в этой комнате.
Однако Амалия была единственной дочерью самого богатого человека, когда-либо проживавшего в Санкт-Галлене, и окружающие собирались предпринять в отношении нее кое-какие действия. От кавалеров у нее не было отбоя. Она столь искусно изобличала их недостатки, что с течением времени даже Каролина пришла к убеждению, что Амалия ищет идеального мужчину.
— И Каролина еще усерднее занялась поисками, — сказала мне Амалия в одну из ночей. — Она столько бумаги извела, рассылая письма «претендентам»! «Год, — говорит, — и не больше. А если ты решить не можешь, пусть этим займется твой отец!» Тут отец хмыкнул. «Терпение, Каролина, — сказал он. — Мы найдем что-нибудь подходящее. Всегда можно подыскать что-то стоящее».
Мы посмеялись над этим, понимая, что вряд ли когда-нибудь «что-то стоящее» появится.
И вдруг однажды ночью она попросила:
— Возьми меня в жены.
У меня перехватило дыхание. Я застыл. Я сидел и молчал. У меня было такое чувство, что любой звук может выдать мой обман и позор.
— Мозес, — позвала она.
— Да?
— Я попросила тебя взять меня в жены.
— Я не могу.
— Почему не можешь? — спросила она. А потом рассмеялась: — Потому что ты монах? Мозес, ты даже Библии не знаешь. Ты каждую неделю проводишь ночь с женщиной. Ты…
— Дело не в этом, Амалия.
— Тогда почему?
Я поблагодарил Бога за то, что у нее на глазах повязка и она не видит, как я трясусь от страха все потерять.
— Я не могу.
— Но почему нет? — спросила она уже серьезным тоном.
— Пожалуйста, не спрашивай меня.
Наверное, она уловила искренность в моем голосе — и больше не настаивала.
— Понимаю, — сказала она. — Ладно, мне не нужно, чтобы ты на мне женился. Мы просто сбежим. Я устала проводить дни без тебя. Мы можем поехать в Цюрих. Или в Штутгарт. Орфей, ты сможешь петь.