Когда у нас зима
Шрифт:
Было начало весны с ласточками и журавлями. Я думал об Алунице Кристеску, хотя она шла рядом. Мне нравится думать о ней, как будто она далеко, и я никогда в жизни ее больше не увижу. Меня потянуло к слезам, и я понял, что это из-за папы, потому что это он далеко и когда-то еще снова хлопнет нашей дверью.
И от всей этой тоски я сказал Алунице Кристеску «до свиданья», первый раз в жизни, обычно я ей говорю: «Ну, иди домой, я есть хочу»,— а она отвечает: «И я тоже». И мы расходимся, каждый при своем голоде. По-моему, она тоже раскисла, потому что дала мне потную фиалку, то есть которую долго держала в кулаке. Но дала украдкой, чтоб не заметил мой брат, он презирает всякие чувства
Мы зашли в сарай проверить счастья, но в дверях замерли, и у меня снова зуб зашел за зуб, потому что на бочке с цуйкой сидело верхом и пело что-то жутко страшное, что потом оказалось прислугой дяди Аристики и называлось Мицей.
Мы долго глядели друг на друга, то есть я на Санду, он на меня, Урсулика на нас, и мы все втроем на то, что мы еще не знали, как зовут. И только когда пролетел десятичасовой самолет, мой брат спросил:
— Ты что здесь делаешь?
То, что сидело на бочке и больше не пело, ответило на птичьем языке, который мы начали учить с того дня:
— Я та туйкой, барин, послатая. А вы кто? У вас нету тля меня жениха на примете? Я из него теловека стелаю. У меня бумага есть на землю, пританое есть, хата есть, апосля, как помрут барин с барыней. Барыня мне таст платья и тережки золотые, только апосля, как помрет... Барыня-то.
Я ничего не понял, хорошо, что я был с братом, он мне объяснил:
— Ты ей понравился.
— Та, та, абы туйку не пил.
— Кто тебе разрешил брать нашу цуйку?
— А барин с барыней.
Зубы у меня как зашли друг за друга, так и остались, и я не мог участвовать в разговоре. Ясно: еще один зуб выпадет сегодня, а жаль, у меня и так осталось всего ничего, и те молочные, а значит, придется сидеть на одном молоке, пока не вырастут другие — зубы для конфет и прочего.
Урсулика, который ворчал на Мицу, вдруг залаял: это вошел дядя Аристика.
— Ой, барин...
Мы сказали: «Целую руку». Но он пришел только посмотреть, перелила ли Мица цуйку из нашей бочки в его.
Мы стояли в дверях, рядышком, как на фотографии, и чего бы я не отдал, господи, чтобы быть в эту минуту папой и стукнуть дядю Аристику по часам. По его новым часам.
Когда он удостоверился, что Мица перелила всю цуйку, он погладил нас по головам и вышел. На самом деле просто оперся о наши головы, чтобы переступить через порог.
Мица хотела еще почирикать с нами по-птичьи, но мы ее бросили, потому что во дворе Гуджюман зарычал на дядю Аристику, и мы надеялись, что он его цапнет. Но дедушка зачем-то держал Гуджюмана. Дядя Аристика наблюдал, как мальчик, не старше Санду, метит наших овец в загоне.
На завалинке, на месте зимних синиц, переговаривались дядя Джиджи, тетя Чичи, тетя Ами и старые тети. Мама нас подозвала, чтобы мы сказали «целую руку» — и угостились пирогом, который привезли тетя Ами и тетя Чичи. Пока они нас целовали, я думал, что они привезли нам пирог, а зато отобрали овец и цуйку. Я думал и про пирог в затмение, когда у нас украли ружье, про пирог, испеченный той же тетей Чичи. И первый раз в жизни я отказался от пирога.
Гуджюман вполголоса облаивал веселье на завалинке, Урсулика ему помогал, в ведро с водой упала пчела и в отчаянии ужалила воду, как врага, который ее схватил и не пускает.
Я слышал, что пчела живет всего две недели и не успевает разобраться, что вода есть вода.
— Мы сделали для его спасения все, милочка, что в человеческих силах,— говорила одна из старых теть.— Деточек жалко, а ты благодари бога, что от него избавилась. Ведь он мог, милочка, привести этих бандитов, своих дружков, в дом, оставить их ночевать, тогда бы и ты была замешана.
Мама молчала
и, хотя ей полагалось плакать, смотрела на тетю Ами, как смотрят на червивую сливу.— Послушай, мы, как сестры твоей матери, да будет земля ей пухом, советуем тебе развестись, мы найдем тебе хорошего человека, священника, доктора, ты не пропадешь.
И пока старая тетя советовала маме развестись, я снова подумал про тети-Чичин пирог, с него, я уверен, и пошли все наши несчастья.
Дедушка тоже был не в своей тарелке, он даже попросил дядю Аристику не забирать пока Ходаю, а то мы не проживем на одну его пенсию — слишком она мала.
Я смотрел на дедушкины узловатые руки, которые всю жизнь били в колокол, а сейчас только колют орехи.
Дядя Аристика говорил, что торопиться некуда, что пока ему хватит цуйки и что он дорого бы дал сейчас посмотреть, как папа в тюрьме кусает локти и как его, бандюгу, бьют, и поделом. Я смотрел на маму, как она не плачет, и мне ужасно захотелось ее поцеловать, хоть это у нас и не принято. Пчела устала жалить воду, я вытащил ее прутиком и посадил на перила крыльца. Она вывернула шею, как будто слушала тетю Чичи, которая говорила, что этого следовало ожидать и что надо благодарить бога, что мы еще дешево отделались.
Было много солнца, оно залезало в глаза, одна доска из забора выпала, и некому было ее прибить, из-за этого у меня зачесались глаза. И чтобы не плакать, потому что мне нельзя плакать, я решил смотреть на пчелу. Но пчелы не было на прежнем месте, я пошел глазами по мокрому следу на перилах и застал ее на воротничке у тети Ами. И как раз когда я подумал, что воротничок вышивала мама, тетя Ами взвизгнула.
Но что меня еще больше обрадовало, это что мама не бросилась натирать укус солью, а дедушка не перестал грызть орехи. Правда, тети и сами знали, где мы что держим, потому что по праздникам мама всегда водила их по дому, чтоб они набивали себе сумки орехами и фасолью.
Тетя Ами всхлипывала, а меня подмывало сказать ей, что все от бога и что мы не должны противиться его воле. Когда у нее распухла шея, она замолчала.
Они поговорили еще о том о сем, то есть о папе с мамой, потом поцеловали нас двенадцать раз, поскольку тетей было шесть, и собрались уходить. Дядя Аристика велел дедушке придержать собак и пошел, руки в боки, в загон для овец. Мне снова захотелось стать папой и стукнуть его по часам. Но я не успел ни того, ни другого, потому что наш баран-четырехлеток, самый сильный из всех, что я знаю, а я знаю пятерых, сбил с ног мальчика, ровесника Санду, а потом кинулся на дядю Аристику. Тот присел на корточки, обычно это помогает, когда присядешь, но сейчас было необычно, и дядя Аристика так и остался, пока его не подняли дядя Джиджи и дедушка. Они вывели его из загона, и он еле ругался: баран боднул его в живот — а живот у него растет прямо от головы. Когда он немного перевел дух, то потянулся за своими часами и — ура! — вынул только две кривые стрелки и кучу осколков! Подъехала телега, куда погрузили цуйку и Мицу, она пела по-птичьи, но совсем дурным голосом.
На прощание мама им ничего не сказала, она смотрела на наших овец, которые стали теперь не наши. Сегодня вечером молока больше не будет, и у меня почти не осталось зубов. Они наконец расцепились, и я почувствовал, что один шатается. Дедушка закрыл калитку, собаки еще ворчали вслед родственникам, мама все глядела перед собой, как на червивую сливу, и не двигалась с завалинки, а я думал про Алуницу Кристеску, будто она далеко и я увижу ее только за минуту до смерти. До чьей, моей или ее, я не успел додумать, потому что пролетел вечерний самолет в теплые края, и я попросил моего брата вырвать мне зуб.