Керенский
Шрифт:
«Ура» кричали любому выступающему, призывал ли он к борьбе до победного конца, или к немедленному прекращению войны. Эти восторженные крики, бесконечная Марсельеза, топот сапог и надрывные телефонные звонки создавали совершенно непередаваемую какофонию, которую нормальный человек долго переносить был неспособен. Прославленные думские ораторы не выдерживали в такой обстановке и часа. Единственными исключениями были все тот же могучий Родзянко и Керенский.
Керенскому его новая роль доставляла искреннее удовольствие. Много лет спустя он вспоминал об этом: «Получив наконец возможность говорить свободно со свободными людьми, я испытывал чувство пьянящего восторга». [106] Впервые в жизни в таком масштабе он ощутил поклонение толпы, и это наполняло его энергией. На очередном из бесконечной череды проходивших тогда митингов его внезапно подхватили на руки и так внесли на трибуну. В ответ Керенский произнес речь, в которой превзошел сам себя. «Я говорил, что Россия наконец свободна, в каждом рождается новая личность. Нас зовет великий долг, мы обязаны отдать все свои силы
106
Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. Мемуары. М., 1993. С. 141.
107
Керенский А. Ф. Русская революция. 1917. С. 39–40.
Нам кажется, что поведение Керенского в эти первые дни революции в значительной степени объясняет его дальнейшую судьбу. Его энергия, политическая воля, наконец, просто вера в себя впрямую зависели от того, в какой мере восторженно его воспринимает публика. Это его заводило, делало его сильным, решительным, великим. Один раз ощутив это чувство, он уже не мог без него обходиться. Удивительный взлет Керенского в февральско-мартовские дни был вызван именно этим, равно как эта же причина привела его через восемь месяцев к катастрофическому падению.
Но пока Керенский мог в полной мере упиваться властью над толпой. Одного его слова было достаточно, для того чтобы покарать или возвеличить любого. Подтверждением этого стала история с арестом прежних царских сановников. Еще днем 27 февраля в Таврический дворец доставили бывшего министра юстиции И. Г. Щегловитова, того самого, который в разгар дела Бейлиса приказал отдать Керенского под суд. Сейчас он был арестован прямо на квартире и под конвоем доставлен в здание Государственной думы.
Известие об аресте Щегловитова произвело сильное впечатление на депутатов. Еще с утра они сами могли ожидать, что проведут ночь в тюрьме, а тут вдруг неожиданно для себя оказались в роли тюремщиков. Наиболее умеренные потребовали немедленного освобождения арестованного. Подоспевший Родзянко вежливо пригласил Щегловитова в свой кабинет. Именно в этот момент к собравшимся подбежал Керенский:
— Нет, Михаил Владимирович, господин Щегловитов здесь не гость, я не освобождаю его.
Повернувшись к бывшему сановнику, Керенский громко провозгласил:
— Иван Григорьевич Щегловитов, вы арестованы. Ваша жизнь в безопасности, революция не проливает крови… [108]
На следующий день арестованных министров доставляли в Таврический дворец уже десятками. Среди них были и действующие члены правительства, и те, кто уже находился в отставке, как, например, глубокий старик И. Л. Горемыкин. Его вытащили прямо из постели, не дав одеться, и единственное, что он успел сделать, так это надеть поверх старой ночной рубашки цепь ордена Андрея Первозванного.
108
Шульгин В. В. Годы. Дни. 1920. С. 451.
Когда в Таврический дворец привезли бывшего военного министра В. И. Сухомлинова, дело едва не дошло до прямой расправы. Сухомлинова еще ранее обвиняли в государственной измене, и теперь толпа была готова убить его на месте как «немецкого шпиона». Керенскому пришлось долго уговаривать разгоряченных солдат, убеждая их, что Сухомлинова обязательно отдадут под суд, а до тех пор ни один волос не должен упасть с его головы. (Сам Сухомлинов позднее писал: «Хорошо, что я был в фуражке, а то люди убедились бы, что им нечего оберегать на моей голове». [109] )
109
Сухомлинов В. И. Воспоминания. М.; Л., 1926. С. 221.
Но самый тяжелый эпизод был связан с арестом бывшего министра внутренних дел А. Д. Протопопова. В глазах общественного мнения он олицетворял «темные силы» и считался главным виновником всех преступлений свергнутого режима.
Протопопов пришел сдаваться сам, когда понял, что игра окончательно проиграна. Керенский вспоминал, как в коридоре Думы его остановил небритый человечек в мятой одежде.
— Я пришел к вам по собственной воле. Пожалуйста, арестуйте меня.
Однако оказалось, что это не так-то просто сделать. Протопопова нужно было еще вывести в безопасное место, а агрессивно настроенная толпа грозила растерзать его прямо на месте. И вновь Керенскому удалось спасти положение. В своих воспоминаниях Шульгин описывает эту сцену следующим образом: «Он (Керенский. — В. Ф.) был бледен, глаза горели, рука поднята… Этой протянутой рукой он как бы резал толпу. Все его узнали и расступились на обе стороны, просто испугавшись его вида. И тогда в зеркале я увидел за Керенским солдат с винтовками, а между штыками тщедушную фигурку с совершенно затурканным лицом. Я с трудом узнал Протопопова». [110] С криком «Не сметь прикасаться к этому человеку!» Керенский буквально протащил Протопопова через битком набитый солдатами Екатерининский зал. Лишь добравшись до охраняемого кабинета председателя Думы, Керенский
бессильно рухнул в кресло: «Садитесь, Александр Дмитриевич».110
Шульгин В. В. Годы. Дни. 1920. С. 465.
Арестованных сановников поместили под стражу в так называемый «министерский павильон». Это было отдельное здание, связанное с залом заседаний Думы застекленной галереей. Когда-то именно здесь дожидались времени своего выступления члены правительства, приглашенные на заседание парламента. Теперь, когда павильон превратился в место заключения для бывших министров, его название приобрело совсем другой смысл. В административном отношении «министерский павильон» не являлся частью комплекса думских зданий, и это давало формальные основания избежать обвинений в превращении Думы в тюрьму.
В «министерском павильоне» арестованные провели два дня. Комфорта тут было мало, но в целом больших проблем по этой части узники не испытывали. Один из них, жандармский генерал П. Г. Курлов, вспоминал: «Обращение с нами было негрубое: нам предложили чаю, бутерброды и папиросы, а также объявили о возможности написать письма, которые немедленно будут переданы родным, что и было действительно исполнено каким-то студентом». [111] Единственное, что угнетало обитателей павильона, так это запрещение говорить между собой. Комендант Таврического дворца полковник Энгель-гардт, посетивший арестованных от имени Родзянко, отменил было этот запрет. Однако уже через несколько минут в павильоне появился Керенский и отчитал караульных за нарушение его приказа. На все объяснения последовал ответ: «Мне нет никакого дела до председателя Думы, я здесь один начальник».
111
Курлов П. Г. Гибель императорской России. М., 1991. С. 248.
До последних минут заключенные «министерского павильона» пребывали в неизвестности относительно своего будущего. Пугала даже не перспектива оказаться в тюрьме, а возможность бессудной расправы. Один из арестованных — директор Морского корпуса вице-адмирал В. А. Карцов от страха повредился рассудком. С криком: «Дайте мне умереть! За что вы мучаете меня, издеваетесь надо мной…» он бросился на караульного. Тот от неожиданности выстрелил, на выстрел в комнату ворвались другие солдаты и открыли беспорядочный огонь. Лишь по случайности никто больше не пострадал, но адмирал Карцов от полученных ран скончался. [112] После этой истории арестованные сановники были наконец перевезены в Петропавловскую крепость.
112
Жевахов Н. Д. Воспоминания товарища обер-прокурора Святейшего Синода. Т. 1. М., 1993. С. 305.
Дальнейшая их судьба — предмет отдельного разговора. В какой-то мере мы еще коснемся позднее этой темы. Сейчас нам более интересно разобраться в мотивах поведения Керенского. Злые языки говорили, что его отказ освободить Щегло-витова был местью за историю с «делом 25 адвокатов». Нам кажется, что Керенский при всех своих недостатках вряд ли бы опустился до такого. Им двигали другие, вполне человеческие чувства. Шульгин писал: «В этом отношении между Керенским, который главным образом ведал „арестным домом“, и нами установилось немое соглашение. Мы видели, что он ломает комедию перед революционным сбродом, и понимали цель этой комедии. Он хотел спасти этих людей». Шульгин не слишком любил Керенского и неприязнь свою к нему не скрывал ни тогда, ни позже. Но тем не менее он признавал: «В этом сказался весь Керенский: актер до мозга костей, но человек с искренним отвращением к крови в крови». [113]
113
Шульгин В. В. Годы. Дни. 1920. С. 451.
По-настоящему талантливый актер способен убедить не только зрителей, но и самого себя. Он не играет — живет на сцене. Керенский сочинил для себя и окружающих героическую пьесу о революции. Действующие лица этой пьесы были красивыми и мужественными людьми, даже злодеи здесь внушали уважение. В этой пьесе не могло быть убийств и насилия, ведь зрителю это может не понравиться. Зато слова о том, что революция не проливает крови, звучали вполне в духе задуманного действа.
Рискуя утомить читателя, приведем еще одну цитату из воспоминаний современника: «К вечеру во внутреннем дворе госпиталя высилась громадная куча обезображенных людских тел. Шел снежок и тихо засыпал этот трофей революции, а женщины лезли через заборы, стояли у всех щелей, любопытствовали, смеялись и оскверняли своими нечистыми побуждениями самое важное в жизни каждого человека — смерть…» [114] Это Кронштадт в тот же день, 28 февраля 1917 года, когда за несколько часов в городе было убито три адмирала и свыше двух десятков офицеров. Страшными расправами были отмечены февральские дни в Гельсингфорсе. В самом Петрограде убийства на улицах были в это время обычным делом. Но это в жизни, а со сцены вновь звучит: «Революция не проливает крови!» Не Керенский был автором мифа о «великой и бескровной». Скорее он, этот миф, был порождением общей эйфории, ощущения праздника, который не хотелось омрачать разговорами о смерти. Но для большинства людей праздник быстро прошел, сменившись суровыми буднями. Керенский же еще долго продолжал жить в декорациях той пьесы, где нет места предательству, грязи и крови. Он именно жил на сцене, то есть чувствовал и вел себя совершенно искренне. Но кому от этого было легче?
114
Минувшее. Т. 20. М.; СПб., 1996. С. 609.