Какого цвета ветер?
Шрифт:
«Саша Нилова, когда ты перестанешь сутулиться? Обрати внимание на высоких девушек, какая у них стройная походка, как они спину держат. У тебя же хороший рост!»
Хороший... В школе меня каланчой называли. А Лилю— голубой принцессой. Она одевалась только в голубое.
«Саша Нилова, почему ты за собой не следишь? Хоть бы раз в парикмахерскую сходила, голова у тебя... будто теленок облизал. Хочется тебе дурнушкой казаться... Ты же интересная девушка!»
Интересная... Всего с избытком: губы толстые, брови густые и лохматые, как гусеницы... Глаза как плошки. Папа называл меня лупоглазой.
Мне рассказывали, что поначалу многие женщицы на фабрике недолюбливали Ольгуню. Каждый день ее привозил на работу муж, бывший военный летчик. Выпустит из машины и кричит вслед: «Всего тебе доброго, Ольгуня! Я заеду за тобой!» С тех пор ее иначе и не зовут. А я так никак ее не зову: Ольгуней вроде и неудобно, а по отчеству ее никто не зовет, умудряюсь обходиться и без того и без другого.
У нас никого не привозили на своих машинах и не ждали после смены у проходной. Даже Евгению Павловну, нашего директора.
И только шесть лет спустя, когда умер муж Ольгуни и страхделегат повез ей домой деньги на похороны — пособие от месткома, узнали, что у бывшего летчика не было обеих ног, потерял на фронте, и что он с детства любил Ольгуню, женихом ушел на войну, а когда стал инвалидом, уехал куда-то в Сибирь, спрятался. Но разве от Ольгуни можно спрятаться?
В прошлом году ее с почестями проводили на пенсию (у нас женщины уходят на пенсию в пятьдесят лет), но ровно через месяц она вернулась: «Не могу без фабрики, истосковалась, тянет в наше бабье царство!»
У нас действительно бабье царство: мужчины будто горошины, по ошибке всыпанные в манную крупу...
На заснеженном пустыре, необъятно тянувшемся за железнодорожным полотном, разноцветного дома не было. На его месте, как мне показалось издали, торчал одинокий обугленный столбик.
Но вот столбик шевельнулся и пошел мне навстречу.
Ромка...
— Я не знал, что дома с нашлепками уже нет,— сказал он грустно, подойдя ко мне. — Снесли... Как и не было.
Ромка очень изменился. Угрюмый, подавленный, как старик, изнуренный болезнью. И одет во все черное: шляпа, пальто, брюки, ботинки. Только у шеи снежно белеет полоска шарфа.
Он даже не отчитал меня за опоздание. Выдернул из моего кармана шарф, обмотал мне шею, застегнул пуговицы; «Простудишься, распахнулась!» Потом ловко, в один прием, стащил с меня перчатку, взял за руку. Мне показалось, будто я сунулась в снег — такими холодными были Ромкины пальцу,
Я старалась угадать: зачем так вдруг и так срочно понадобилась ему? Телеграммой вызвал.
— Не знаю, что мне делать,— уныло произнес Ромка. — Не знаю... Может, все-таки лучше уехать отсюда?
— Зачем?! Куда?..
— Сам не знаю.
— Это называется куда глаза глядят.
— Что-то в этом роде.
— А как же завод?
— Заводы везде есть.
Мы долго шли молча. Ромка чуть впереди, тащит меня за руку как буксир. Всегда так. Я не раз пыталась идти с ним рядом или немного впереди, но он упорно вырывался вперед, будто не хотел уступать мне первенство в каком-то странном соревновании. Но руку мою он не отпускал никогда. И за это спасибо.
— Знаешь, Саша, что мне кажется главным
в жизни? Быть кому-то нужным. Чтоб без тебя не могли обойтись. Только для одного этого и стоит жить. А без меня прекрасно обходятся. Никому я не нужен. Лишний...Мне-то понятно это чувство.
— Почему ты молчишь? — Ромка с силой сжал мою руку, бедные пальцы ноют, как мозоли на ногах, втиснутых в узкую обувь.
Я улыбнулась. «Что ему сейчас сказать? Не уезжай, пожалуйста, ты мне нужен. Разве не видишь, как я люблю тебя...»
— Ты здорово изменилась, Саша.
— Ничего я не изменилась.
— Скажи хоть что-нибудь! — взмолился Ромка,
Я засмеялась:
— Пожалуйста: печальный чибис часами чистит чубчик кучерявый.
Ромка вздохнул.
«И ты научился вздыхать?»
Незаметно мы оказались на моей улице. Неужели Ромка сказал уже все, что должен был сказать, и мы сейчас расстанемся?
Мой дом уже виден. Но как мне хочется, чтобы он превратился сейчас в птицу, выждал, когда мы подойдем ближе, и упорхнул бы! Мы к нему, он от нас, все дальше и дальше. Не хочу, чтобы Ромка вот так сразу ушел.
Удивляюсь, почему он не зовет меня сегодня к Лиле?
Останавливаемся у наших ворот. На всей нашей улице нет таких красивых железных ворот с подвесной калиткой. Сверху на среднем зубце торчит чья-то старая шапка с оторванным ухом; всегда на этих зубцах что-нибудь висит или торчит — мальчишки забавляются.
Мимо нас прошествовала обнявшаяся парочка. Ремешок от транзистора они озорно набросили на шеи, и приемник величиной с папиросную коробку «Друг», поющий колоратурным сопрано, висит у них спереди как медальон, один на двоих.
Я позавидовала девушке.
— Мне надо серьезно поговорить с тобой, Саша.
Наконец-то Ромка отпустил мою руку. Я пошевелила
непослушными пальцами: они словно в тисках побывали.
Ромка нахмурился. На лбу у него появилась незнакомая глубокая морщина и тут же возникла еще одна., вертикальная, над переносицей, она как бы перечеркивала ту, большую.
Мы вошли в наш двор, постояли у дота — серой каменной глыбы с прищуренные окошком. Дот остался еще со времен войны. Его не взорвали из-за опасения, что пострадают ближние дома. Так и стоит он в -нашем дворе, окруженный молоденькими, еще не крепко прижившимися в новой земле елочками, как мавзолей.
Ромка снова взял мою руку. И ему, видно, не хочется отпускать меня.
— Мы к нам могли бы зайти,— сказала я нерешительно,— но тетя Ира...
— А давай ко мне? То, что я хочу сказать... Улица не место...
Я колебалась недолго. А почему бы мне, действительно, не пойти к Ромке? Я там бывала не раз. Правда, давным-давно, когда мы учились в школе. Но мне так хочется посмотреть, как живет сейчас Ромка!
— Что ж, можно.
Две автобусные остановки — и мы у Ромкиного дома. Сколько лет я не заходила в этот двор? Сто? Нет, тысячу...
Крадучись, притаив дыхание, будто эти предосторожности могли превратить меня в случае надобности в че-ловека-невидимку, я поднималась в Ромкину квартиру, как безбилетник на манящий своей таинственностью пароход. И только когда мы оказались в комнате, я перевела дыхание: если даже и постучится кто, можно не отозваться.