Избранное
Шрифт:
«Любимая дорогая мама!
Прошу тебя не тревожиться, если вдруг перестанешь получать от меня письма. Меня перебрасывают в такое место, откуда я не смогу тебе писать. Потом тебе папа обо всем расскажет, но теперь ни о чем не спрашивай его.
Будь здорова. Целую тебя крепко, крепко, дорогая мама.
Дверь легко открылась, и в сарай тихими шагами вошел Антон Дубовик.
Сивер повернулся к нему со смятым письмецом в руке и, как бы все еще не понимая — от кого и кому это письмецо, испуганно спросил:
— Что стряслось?
Комиссар снял шапку и низко склонил
— Что стряслось?
Комиссар приоткрыл дверь сарая и позвал:
— Красноармеец Сухотин!
Игорь Сухотин остался стоять в проеме открытой двери. Не скрывая слез, катившихся из опущенных глаз, сказал:
— У меня на руках кончился, — и спрятал заплаканное лицо в каску.
Веньямин Захарьевич остался стоять у столика со скомканным письмом в руке и, кроме ржавого гвоздя, торчащего в стене напротив, ничего перед собой не видел. Вдруг он почувствовал на плече чью-то крепкую руку. Подполковник закрыл глаза, оперся на столик и сдавленным голосом приказал Сухотину:
— Рассказывайте, все рассказывайте!
— Около одиннадцати утра из-за леска, что напротив наших позиций, появился самолет. Он шел так низко, что казалось, вот-вот зацепится за деревья. «Глянь, это же наш «кукурузник», — толкнул меня в плечо Доня и высунул голову из траншеи, — наш «У-2». Да, товарищ подполковник, это был наш «У-2» со звездами на крыльях. Он шел на выключенном моторе, и немцы в него не стреляли. Вначале это нам показалось очень подозрительным. Вдруг, как бы потеряв равновесие, самолет качнулся с одной стороны на другую и грохнулся на лужайку, метрах в двухстах от леска, что в расположении немцев.
— Дальше!
— В двухстах метрах от расположения немцев, — повторил Сухотин, — и метрах в ста от наших позиций. Немцы, видимо, боялись, что мы откроем огонь, и решились дожидаться ночи. А мы ждать не могли — самолет-то ведь наш, летчик наш! Никто уже, разумеется, не думал, что «кукурузник» подосланный. Надо же было выяснить, что с летчиком, почему не дает о себе знать? Погиб он или ранен? «Разрешите выяснить!» — обратился Доня к взводному и, еще прежде чем получил разрешение, уже был на той стороне траншеи. То ли немцы в леске сразу не заметили его, то ли рассчитывали взять живым, но они не стреляли. Стало так тихо, что мы слышали, как трава шуршит под Доней…
— Дальше.
— Летчик был ранен. Доня помог ему выбраться из открытой кабины, обнял его одной рукой и пополз назад. Когда он отполз метров двадцать — тридцать, из леска раздалось несколько выстрелов. Доня успел отползти от леска еще метров пятьдесят и остался лежать. Вместе с санитарами и я вылез из траншеи. Пуля попала Доне в шею, но он еще жил…
Красноармеец замолчал.
Подполковник видел, как Сухотин выронил каску из рук и не нагнулся за ней, как Дубовик провел скомканной пилоткой по лицу… Сам же он стоял, как прежде, опершись на стол, и, не узнавая собственного голоса, требовал:
— Дальше…
— Мы внесли его в траншею. Первое, что Доня попросил, придя в себя, это — листок бумаги и карандаш. Письмецо попросил он передать вам, товарищ подполковник, чтобы вы отослали матери… По дороге в санбат Доня скончался. У меня на руках скончался…
Среди освобожденных населенных пунктов, которые назавтра перечислялись в сообщении Совинформбюро, было и крупное село на той стороне леска, откуда часть подполковника Сивера выгнала немцев на следующий день.
После боя Веньямин Захарьевич вызвал к себе Игоря Сухотина, усадил в свою машину, и они вернулись в разрушенный хутор, где вчера на закате
солнца предали земле тело солдата Дониэла Сивера.Возле ветряка с обрубленными крыльями при въезде на хутор подполковник остановил машину и медленным шагом приблизился к свеженасыпанному холмику, черневшему среди высокой травы зеленой лужайки.
Заходящее солнце последним лучом подожгло облако, принесшее с собой бледный ломоть полумесяца. То там, то сям стали вспыхивать звезды. А Веньямин Захарьевич все еще стоял у воткнутой в холмик березовой жерди с надетой на нее каской и никак не мог сладить со своим сердцем, отказывавшимся верить, что здесь, под этим бугорком земли, лежит Доня.
Коротка надпись на прибитой дощечке, а Сивер снова и снова вглядывается в скупые слова, словно надеясь прочитать в них ответ на все вопросы, возникающие у свежезасыпанной могилы…
Шофер и Сухотин, стоявшие, обнажив головы, позади него, видели, как их командир несколько раз провел рукой по дощечке, как бы желая стереть надпись…
Сидя в машине, мчавшейся назад, к передовой, Веньямин Захарьевич далеко над горизонтом увидел ту яркую мерцающую звезду…
XIV
Мельчайшие подробности того далекого летнего вечера и всего, что было до и после него, прошли теперь перед Веньямином Захарьевичем в тускло освещенном кабинете его городской квартиры, как солдаты перед своим командиром. Они так отдалили полковника от всего окружавшего его в эту минуту, что он почти перестал замечать Алика, сидевшего на диване с тем же удивленным и растерянным видом, с каким вошел сюда. У Алика было ощущение, что, еще прежде чем он, войдя, прикрыл за собой дверь кабинета, отец забыл про него. Что могло произойти? Почему отец вдруг вызвал его с дачи и строго наказал Маре скрыть это от матери? Что могло случиться? Перед отцом он, кажется, ничем не провинился, и в институте у него все в порядке. Что же все-таки произошло? А произошло, несомненно, что-то очень важное — Алик понял это, видя, как отец расхаживает по кабинету и всякий раз останавливается у портрета Дони, висящего над столом рядом с портретом, где снят Веньямин Сивер в кожаной куртке, в высокой черной папахе, с большой деревянной кобурой на широком ремне.
Может, отец узнал такое, во что он никого, кроме Алика, не может пока посвятить?
Он, Алик, единственный в семье, кто никогда не видел Доню. Представление о своем погибшем брате у него складывалось по фотографиям, присланным с фронта Доней, и по рассказам отца. Одна Донина фотография висела у него над кроватью вместе с портретами Талалихина, Гастелло и Зои. Он еще в детстве вырезал их из газет и наклеил на стену у себя в комнате. Доня там выглядит моложе, чем на фотографии у отца в кабинете. И хотя Алик знает, что этому красноармейцу со светлыми глазами шел только семнадцатый год, он все же не может заставить себя думать, что брат был тогда моложе, чем он, Алик, теперь.
Эти широко раскрытые глаза, глядящие на него с застекленного портрета, напоминают о последнем письме Дони, хранящемся у матери в запертом ящике секретера.
Когда Алик однажды рассказал об этом письме Борису, тот ответил:
— А может, и в самом деле правда то, что он пишет? На войне всякое могло произойти.
Тогда Алик этому не поверил. Но теперь, когда застал отца стоящим у портрета Дони… На войне всякое могло произойти. Сколько людей, которых считали погибшими, вернулись в последнее время домой! Но ведь отец сам похоронил Доню. Неужели…