Избранное
Шрифт:
— Я не боюсь смерти. Я сегодня уже был мертвым, лежал застреленный на траве. Не смотри на меня так. Я в полном рассудке. — И словно ему надо было непременно доказать ей это, Аншин уже не закрывал от боли глаза, а, наоборот, держал их все время широко раскрытыми, чтобы она могла в них смотреть. — Я только не знаю точно, когда это со мной случилось, то ли когда я потерял сознание, то ли в те минуты, когда боль меня отпустила и я задремал. Но что со мной произошло в те минуты, я помню ясно. Помню даже, что стена, у которой меня расстреливали, была побеленная и в самой середине не хватало трех кирпичей. Сначала, когда меня подвели к стене, мне было страшно. От страха я, помню, плотно зажмурил глаза и заткнул уши, чтобы не слышать выстрела. Но когда на меня навели ружье, я уже не чувствовал страха. Я даже отказался повернуться лицом к стене. Но не об этом я хочу рассказать тебе. — Уриэль отвернул от нее лицо, чтобы она не заметила, как он борется с собой. Чтобы не поддаться боли, которая, казалось, вот-вот отнимет у него дар речи, и боясь,
После того как Уриэль остановил ее, когда она, испуганная и растерянная, бросилась к телефону вызывать «скорую помощь», и попросил сесть к нему поближе, Рита поняла, что он уже не отпустит ее, пока не выскажет все, и что сказать ему надо много.
— Очевидно, каждый, когда наступают его последние минуты, мучается, как я сейчас, ища на все это ответ, — продолжал Аншин, крепко вцепившись обеими руками в подлокотники кресла, словно боясь соскользнуть на пол, — наверно, человеку не безразлично, раз он так мучается в свои последние минуты. Он понимает, что от того, найдет он ответ или не найдет, для него уже ничто не изменится и не может измениться. Но человек все же хочет знать, для чего жил, в чем смысл жизни и что его ожидает потом, после того как через несколько мгновений жизнь его покинет. И как бы я ни понимал, что там меня уже ничто не ждет, что все начинается и кончается только здесь, на земле, я не могу представить свое небытие иначе, чем ощутил сегодня у той кирпичной стены. Я был мертв, но не чувствовал в себе смерти. Даже мертвым я в чем-то остался связан с жизнью. В свои последние минуты, наверно, каждый так представляет свой конец. Смотри, как умно придумала жизнь, чтобы человек не заметил, как налетают его последние мгновения. Для этого жизнь изобрела пресс, чтобы человек полностью погрузился в схватку со своими болями, жизнь превращает его в солдата, а солдат на поле боя не думает о смерти. У него нет времени: он занят битвой за жизнь. Ну, а кто по возрасту уже не годен в солдаты, не годен для борьбы, кому только и осталось сидеть и ждать конца, того жизнь превращает в беспомощного ребенка, который уже ничего не соображает. Делай с ним что хочешь — ему все равно. Но я слишком молод, чтобы жизнь обошлась со мной так мягко. Я не променяю пресс, под которым лежу сейчас, на то жестокое милосердие, которое жизнь дарит человеку в старости: чтобы он потерял счет годам и не боялся того, что его ожидает. Смысл человеческой жизни в том, чтобы до последней минуты оставаться человеком… и солдатом.
«Что с ним вдруг случилось?» — пыталась догадаться Рита, глядя на Уриэля, сидевшего напротив нее. Откуда у ослабшего, измученного страданиями Уриэля вдруг взялся такой крепкий, сильный голос, каким он говорит с ней так, будто находится не в обычной комнате, где у него только одна слушательница, а обращается со сцены к залу, полному людей? В эти минуты он стал совершенно не похож на себя. Она никогда не слышала, чтобы он так говорил, не слышала от него таких необычных, возвышенных слов, притом она знала, что он страшно не любит, когда так говорят. Он не выносит этого, даже когда кто-то говорит так со сцены в театре. Ей приходилось долго упрашивать его пойти с ней на постановку пьесы Шекспира. Сидя с ним в театре, она не могла понять, как можно оставаться настолько равнодушным к страданиям короля Лира, принца Гамлета, Отелло… «Кем бы человек ни был, пусть даже королем, — объяснял ей Уриэль, — он все равно остается человеком, а люди всегда и везде говорят обычным человеческим языком. А у Шекспира ни один герой не говорит нормальным, обыкновенным языком. Все у него вещают высокими словесами».
Рите хотелось сейчас напомнить ему те слова и спросить: с чего он вдруг заговорил с ней высокими, необычными выражениями? Но она была убеждена, что он и сам не заметил этого перехода. Он произошел естественно, как у героев Шекспира. Рита давно уже поняла: об обычных, повседневных делах, касающихся одного-двоих, говорят обычным, повседневным языком. Но когда речь заходит о событиях необычных, не имеющих ничего общего с будничной повседневностью и касающихся уже не только одного-двоих, тогда те же самые слова произносятся совсем иначе, они приобретают иное звучание, иной смысл, словно говорятся на другом языке — как у влюбленных, у которых обыкновенные слова иной раз обозначают и глубокие моря, и высокие горы, но никто из них не замечает в себе этого перехода. Им он кажется совершенно естественным. Во всяком случае, ей, Рите, казалось совершенно естественным, что Уриэль снова обратился к ней так же возвышенно:
— Никто еще никого не спрашивал, желает ли он появиться на свет, хотя многие наверняка отказались бы, зная, что их ожидает, что порой делают с человеком: один может запрячь другого, как лошадь в телегу, превратить в раба, поставить на колени, превратить, наконец,
в ничто, задушить, и сжечь, и развеять пепел по ветру, чтобы и следа не осталось. Но миру нет дела до того, что человек рождается не по своей воле, не по своему желанию и выбору. Мир с этим не считается и не прощает человеку ни один его долг. Ведь каждый из нас приходит в мир его большим должником, и смысл человеческой жизни, собственно, состоит в том, чтобы успеть расплатиться с долгами, не остаться обязанным миру, который преподносит нам все, что уберегли и сохранили для нас все поколения, бывшие прежде нас. У каждого поколения есть за что платить ушедшим и что спросить с будущих поколений. А нашему поколению тем более есть за что предъявить повышенный спрос! Но за все то, что мы сохранили от прошлого и создали для будущего, мы просим только одного: чтобы больше никто, нигде, никогда не смог превращать человека в раба и делать с ним, что пожелает, — унижать, душить, жечь; и чтобы среди тех, кто придет после нас, не нашлось ни одного, кто отказался бы родиться на свет, если бы его можно было спросить заранее. — Тут голос Уриэля внезапно потерял прежнюю крепость. До Риты едва доходили его слова — он бормотал посиневшими губами, все еще не отпуская ее от себя: — Я остался большим должником, и самое ужасное то, что я уже не успею уплатить долг. Вот чего я боюсь, а не смерти. Не перебивай меня.Рите снова показалось, что он обращается уже не к ней, и она невольно оглянулась, словно ожидая увидеть позади того, кого Уриэль просил не перебивать его. Она с трудом сдерживала душившие ее слезы.
— Обещаешь передать письмо? Помоги мне освободиться от большого долга, в котором я у этого человека, — Илья Савельевич Лесов зовут его. Нет большей вины, чем унизить, оскорбить человека. Сможет ли он мне простить? Мертвые, как некоторые верят, прощают живым, когда те просят у них прощения. А живые прощают, если у них просят прощения мертвые? Лично ему в руки отдай письмо. И попроси за меня прощения…
Синевато-желтые пятна на его щеках добрались уже до ушей и до век, но Уриэль не поддавался болям, которые теперь, казалось, сунули под пресс уже только его голову. Череп не выдерживает страшного давления. Уриэль чувствует, как череп раскалывается. Вот только что он треснул еще в одном месте. Но Уриэль нашел в себе силы ухватиться за подлокотники кресла, чтобы не соскользнуть на пол и чтобы его голос дошел до Риты:
— Я пришел к тебе не только для этого. Я пришел просить, чтобы и ты меня простила…
— Мне нечего тебе прощать, — остановила его Рита, пряча под длинными опущенными ресницами выступившие слезы, — Ты ни в чем передо мной не виноват. Иначе просто не могло быть.
Кроме вращения коловорота, ввинчивавшегося глубоко в череп, Уриэль уже ничего не слышал, а возвращать обратно в мозг слова, которые он успел оттуда извлечь, было уже поздно. Не хватало сил. И он произнес полусомкнутыми губами, сам не уверенный, что слова дойдут до Риты:
— Не от тебя я прятался в тундре — от порога между нами я прятался, чтобы не переступить его. Жизнь сплошь состоит из порогов, но не все, которые хочется и можно переступить, нужно и следует переступать. А решать, какие переступить можно, а какие нет, человек должен прежде всего сам. Теперь мне уже нечего от тебя скрывать, могу признаться. В последнюю минуту, когда поезд, увозивший меня на два года в тундру, тронулся, мне хотелось выпрыгнуть из вагона, и я бы выпрыгнул, ты знаешь. Но в то же мгновение я словно услышал внутренний голос: «Если ты переступишь этот порог, то потеряешь самое дорогое, что только у тебя есть в жизни. Ты плохо знаешь ее, если думаешь, что она пойдет на то, чтобы из-за нее ты ушел из семьи. А уйдешь — она тебе никогда потом не простит. Этим своим шагом ты можешь только потерять ее…» Вот я и превратил порог между нами в высокую гору — ее уже не переступишь…
Еще мгновение — и Рита, сидевшая рядом, смущенно опустив глаза и прислушиваясь к его тихому шепоту, совсем забыла бы, что так внезапно привело его сегодня сюда, и, как несколько лет назад, припала бы к нему и прижала его голову к своей груди, но тут она услышала:
— Вызови «скорую помощь».
Прислушиваясь к скрипению бурава, все глубже ввинчивающегося в череп, Уриэль, после того как Рита позвонила, сказал:
— Обещай, что не придешь на мои похороны… Запомни меня таким, каким видишь сейчас. Обещай мне это.
Молодой врач «скорой помощи», как только вошел и увидел больного, сразу сказал двум санитарам, стоявшим с носилками у двери, чтобы они принесли из кареты маску, и стал осматривать Уриэля, который с искусанными до синевы губами полулежал в кресле.
— По всем симптомам приступ почечных колик, — обратился врач больше к испуганной и растерянной Рите, чем к самому больному, — они часто дают такие боли. — И, расспрашивая Уриэля, когда и как начался приступ, сказал: — Я могу, конечно, сделать вам укол и снять боль, но это может потом затруднить постановку диагноза.
— Зачем вы надеваете ее на меня? — спросил Уриэль, отталкивая от себя руку врача с маской.
— Вам станет легче. Чем глубже и чаще вы будете дышать, тем скорее уснете.
— Не надо меня усыплять. И носилок не надо. Я сам… — И, отстранив санитаров, Уриэль пошел к машине. Он и Рите не позволил поддерживать его. На улице, у парадного, он преградил ей путь к машине: — Не надо меня провожать. Не забудь позвонить в институт, что я не смогу быть на переэкзаменовке. Пусть кто-нибудь другой примет экзамен. Позвони вовремя, чтобы студенты меня зря не ждали.