Избранное
Шрифт:
Ликин. Ну, а ты, Гермотим, мог бы клятвенно заверить, что найдена и находится у них?
Гермотим. Я? Нет, я не дал бы клятвы.
Ликин. А скольким еще я умышленно пренебрег ради тебя, хотя оно тоже требует длительного исследования!
68. Гермотим. Что же это?
Ликин. Разве ты не слыхал, что среди причисляющих себя к стоикам или к эпикурейцам, или к платоникам одни знают любое положение этой философии, другие же — нет, хотя в прочих отношениях заслуживают доверия?
Гермотим. Это верно.
Ликин. Итак, определить тех, кто знает, и отличить их от незнающих, хотя они и говорят, будто знают, — не кажется ли это тебе делом очень трудным?
Гермотим. Еще бы!
Ликин. Итак, если ты захочешь узнать, кто лучший стоик, ты должен будешь обратиться, — ну, пусть не ко всем, но, во всяком случае, к большинству из них, испытать их и лучшего поставить своим учителем, предварительно поупражнявшись и приобретя способность разбираться в этих вещах, чтобы незаметно для себя самого не предпочесть худшего. Вот и на это — посмотри сам — сколько еще понадобится времени,
69. Поэтому, если только ты найдешь какого-нибудь учителя, который, владея неким искусством неопровержимого доказательства и разрешения сомнений, согласится учить тебя, — ты, конечно, покончишь со своими затруднениями. Ибо тотчас тебе откроется лучшее и истинное пред лицом этого искусства доказательство, а ложь будет изобличена. Сделав надежный выбор и произнеся свой суд, ты начнешь философствовать и, добившись желанного, будешь жить блаженным, обладая всеми благами!
Гермотим. Правильно, Ликин! Вот это лучше и совсем не так безнадежно. Очевидно, надо нам поискать какого-нибудь мужа в этом роде: пусть он сделает нас способными распознавать, различать и, самое главное, доказывать, потому что дальнейшее уже легко, хлопот не представляет и времени много не требует. Я уже заранее благодарю тебя за найденный тобою наикратчайший и наилучший путь.
Ликин. Правильнее тебе подождать еще благодарить меня. Ничего ведь я не нашел и не показал тебе такого, чтобы приблизить тебя к исполнению надежды, — напротив, мы очутились гораздо дальше, чем были ранее, по пословице: «трудились много, а толку мало».
Гермотим. О чем это ты? Я чувствую: что-то горестное и безнадежное собираешься ты сказать.
70. Ликин. А вот о чем, друг: если даже мы найдем кого-нибудь, кто станет заверять нас, будто он и сам сведущ в доказательствах и другого научит, — мы не поверим ему, думается мне, сразу, но станем искать другого, который мог бы решить, правду ли говорит этот человек. И если добудем такого судью, опять получаем неясность: умеет ли он распознать человека, правильно судящего, или не умеет; и для него самого, я думаю, снова нужен иной судья. Ведь самим-то нам откуда же знать, как судить о способности человека к наилучшему суждению? Видишь, куда заводят нас поиски истины и каким бесконечным становится это занятие: ведь остановить его и овладеть истиной никогда не удастся, так как и сами доказательства, сколько их ни найдется, при ближайшем рассмотрении окажутся спорными и не имеющими ничего прочного. Большая часть доказательств при помощи столь же спорных посылок направлена на то, чтобы насильно убедить нас, будто мы достигли знания. Другие присоединяют к соображениям очевидным другие, вовсе не ясные и ничем с ними не связанные, и утверждают, что первые являются доказательством вторых. Это то же самое, как если кто-нибудь задумал бы доказать бытие богов тем, что их жертвенники явно существуют. И вот, Гермотим, не знаю, как это вышло, но только мы, словно бегая по кругу, снова пришли к исходному положению и пребываем в прежнем затруднении.
71. Гермотим. Что ты со мною сделал, Ликин! В угли обратил ты мое сокровище! Очевидно, годы напряженного труда окажутся для меня потерянными напрасно.
Ликин. Однако, Гермотим, ты будешь гораздо меньше огорчен, если примешь в соображение, что не один ты остаешься за пределами тех благ, которых надеялся достигнуть, — ведь и все философствующие, как говорится, борются за тень осла. Разве кто-нибудь сможет пройти через все затруднения, о которых я говорил? Что это невозможно, ты и сам признаешь. А сейчас твое поведение напоминает мне человека, который стал бы плакать и жаловаться на судьбу за то, что он не может взойти на небо, или, опустившись в морскую глубь у Сицилии, вынырнуть около Кипра, или, поднявшись птицей, перенестись в один день из Эллады в Индию. А причина его огорчения — надежда, которую он питал, увидев, как думается, или какой-то сон, или нечто подобное и не исследовав раньше, достижимо ли то, чего он хочет, и согласно ли с человеческой природой. Вот так и ты, мой друг, спал и видел много чудес во сне, но наша беседа поразила тебя и заставила пробудиться. Теперь, едва открыв глаза, ты сердишься, не желая стряхнуть сон и расстаться с радостями, которыми грезил. Такое же недовольство испытывают люди, создающие себе в мечтах призрак счастья. Если, пока они становятся богачами и откапывают клады и владеют царствами или вкушают иные радости, — подобное легко и в изобилии создает богиня Мечта, которая в великой щедрости своей никому ни в чем не откажет, даже хотя бы пожелай он стать птицей или великаном или найти золотую гору, — так вот, если среди таких помыслов придет к мечтателю раб с вопросом о чем-нибудь жизненно необходимом, например, где купить хлеба или что ответить домохозяину, который требует плату и давно дожидается ее, — как сердятся тогда за то, что спросивший потревожил углубленного в мечты и лишил разом всех благ; кажется, еще немного — и откусили бы рабу нос!
72. Но ты, дорогой мой, не питай таких чувств против меня за то, что я сделал: ты ведь тоже откапывал клады и носился на крыльях. Ты тоже думал думы необычайные и надеялся на надежды несбыточные, а я как друг не мог оставить тебя всю жизнь проводить во сне, — пусть сладком, но все-таки во сне, — и потребовал, чтобы ты встал и занялся чем-нибудь полезным, что ты будешь делать всю остальную жизнь, о деле общем заботясь. То, что ты до сих пор делал, и то, о чем думал, ничуть не отличается от Гиппокентавров,
Химер и Горгон, от всего того, что создают свободно сны, поэты и художники и что никогда не существовало и существовать не может. И все-таки толпа всему этому верит и, как очарованная, глазеет и выслушивает выдумки за их новизну и необычайность.73. Так вот и ты: услыхал от какого-нибудь слагателя басен, будто есть на свете какая-то женщина, не превзойденная красотой, превыше самих Харит и Афродиты Небесной, и, признав ненужным проверить, правду ли тот говорит и живет ли действительно где-нибудь на земле такая женщина, тотчас же влюбился, как Медея, которая, как говорят, влюбилась в Язона, увидев его во сне. Скорее всего привело к этой страсти тебя и всех прочих, подобно тебе влюбленных в этот же призрак, как, кажется, нужно предположить, то, что человек, рассказывавший о женщине, раз было признано достоверным начало, добавил и остальное. Вы взирали только на одно, а слагатель басен, пользуясь этим, стал тащить вас за нос, раз вы дали за что ухватиться, и он повел вас к любимой тем путем, который именовал прямым. Дальнейшее, я полагаю, было для проводника легким делом. Никто из вас не пытался, вернувшись к началу, выяснить, верен ли путь и не пошел ли он, не заметив того, не по тому пути, по которому надлежало идти. Напротив, все вы шли по следам ушедших вперед, будто стадо баранов за вожаком, вместо того чтобы в самом начале, при входе, тотчас посмотреть, надо ли вступить на эту дорогу.
74. Смысл моих слов лучше тебе уяснится, если ты рассмотришь попутно еще одно вот такое сравнение: если кто-нибудь из поэтов, полных великой отваги, будет рассказывать, что когда-то уродился человек о трех головах и шести руках, и если ты беззаботно примешь эту основную посылку просто на веру, не исследовав, возможен ли такой случай, — рассказчик тотчас же сделает отсюда и все остальные выводы: окажется, что этот человек имел шесть глаз, шесть ушей, и голосов испускал он по три разом, и ел тремя ртами, и пальцев имел тридцать, а не так, как мы — каждый по десять на обеих руках, а когда приходилось сражаться, то этот человек в каждой из трех рук держал по щиту, а из других трех одна рубила секирой, другая метала копье, третья действовала мечом. Кто мог бы отказаться поверить подобным его рассказам? Ведь они — лишь следствие из основного положения, которое надо было сразу рассмотреть, подлежит ли оно принятию и следует ли допускать, что сказанное действительно является таковым. Но если первое — дано, остальные положения вытекают из него без всякой задержки, и не поверить им будет уже нелегко, так как они являются следствиями и согласованы с принятым основным положением. Как раз это случилось и с вами. Движимый страстным желанием, каждый из вас при выходе на дорогу не исследовал, как, собственно, обстоит с ней дело, и вы идете дальше, следуя за увлекающими вас выводами, и не задумываетесь над тем, случится ли, что вывод окажется ложью. Например, если кто-нибудь скажет, что дважды пять — семь, и мы поверим ему, не сосчитавши сами, то он сделает очевидный вывод, что и четырежды пять будет ровно четырнадцать, и так далее, сколько пожелает. То же делает и удивительная геометрия: и она выставляет сначала какой-нибудь нелепый постулат и требует принять положения, несовместимые даже одно с другим, как то о неделимой точке или линиях, не имеющих ширины, и тому подобное. Добившись согласия, на этой негодной основе возводится построение. Начав с ложной посылки, геометрия заставляет строгим доказательством признать выставленное утверждение истинным.
75. Так и вы, приняв за данное основные положения той или иной философской школы, верите и последующим, считая признаками их истины то, что они являются выводами, — хотя, по существу, эти выводы ложны. Затем, одни из вас умирают, не утратив надежд, не успев разглядеть правды и понять, что философы обманули. Другие хотя и замечают обман, но поздно, уже став стариками, и не решаются повернуть обратно из чувства стыда, как это им в таком возрасте признать, что они забавлялись как дети и не поняли этого. Так-то они остаются при том же, боясь позора, и продолжают восхвалять все, как было. Всех, кого могут, обращают в свое учение, чтобы не одним быть обманутыми, но иметь утешение, видя, что и со многими другими случилось то же самое. Кроме того, эти философы видят также и то, что, скажи они правду, их перестанут считать, как сейчас, людьми значительными, стоящими выше других, и не будет им оказываться уже такого почета. Философы ни за что не скажут правды, зная, с какой высоты им придется упасть и что они станут такими же, как все. Иногда, правда очень редко, ты можешь встретить смелого человека, который решается признать, что он был обманут, и старается отвратить других от подобных же опытов. Так вот, если придется тебе встретиться с одним из таких людей, зови его правдолюбом, человеком достойным и справедливым, даже, если хочешь, философом: только за ним одним я готов признать право на это имя. Остальные же или не знают вовсе правды, думая, что обладают знаниями, или знают, но скрывают из трусости, из чувства стыда и желания быть окруженными особым почетом.
76. Но, во имя Афины, бросим сейчас все, что я говорил, и оставим здесь, — да будет оно предано забвению, как то, что совершалось до архонта Евклида. 334 Предположим, что есть только одна правильная философия — философия стоиков, другой же никакой не существует, и посмотрим, говорит ли она о достижимом и возможном или же трудятся ее последователи напрасно. Что касается обещаний, то, как я слыхал, это какие-то чудеса, поскольку стоики сулят блаженство тем, кто войдет на самую вершину: взошедшие будут единственными людьми, которые соберут все подлинные блага и будут владеть ими. Что же касается дальнейшего, то тут, пожалуй, ты осведомлен лучше меня: пришлось ли тебе когда-нибудь встретить стоика, который не печалился бы, не увлекался радостями, не испытывал гнева, человека выше зависти, презирающего богатство и в полной мере блаженного? Имеется ли такой строгий образец жизни, построенный по правилам Добродетели? Ведь тот, которому недостает самого малого, не достиг совершенства, хотя бы он во всем и превосходил других, если же этого нет — он еще не достиг блаженства.
334
76. …до архонта Евклида. — В Афинах год называли по имени одного из правителей государства. Евклид был архонтом в 403-402 гг. до н. э., когда в Афинах была восстановлена демократия.