Из тьмы веков
Шрифт:
Фронт снова зарылся в землю, окопался, опоясался рядами проволочных заграждений. И опять пришла зима с морозами, слякотью, недоеданием и вшами. Иногда на передовой вспыхивали перестрелки и велись короткие бои местного значения.
Зато в штабах снова разрабатывались планы будущих операций, и тылы лихорадочно готовили для новых ударов людские и материальные резервы.
Весною Калой попал в госпиталь. Во время разведки его ранило в ногу. Он считал, что может остаться в строю, и не хотел уходить из части, но Байсагуров посоветовал ему:
— Ложись! Хоть отдохнешь немного.
Калой удивленно посмотрел на командира:
— Я не понимаю, о чем ты? Как я могу уехать, оставив всех здесь?
Больше об этом они не говорили. Но в госпиталь Калой все же попал. Рана гноилась и беспокоила.
В госпитале излюбленным местом Калоя стал коридор, в конце которого до самого потолка громоздились парты.
Тут солдаты курили, играли в очко и вели долгие беседы обо всем, даже о судьбе России.
Разных людей пришлось повидать здесь Калою, разные мысли услышать.
Одни говорили, что войну пора кончать, а царя гнать с народной шеи. Другие называли таких бунтовщиками и немецкими шпионами.
Споры эти на многое открывали ему глаза.
Однажды вечером, уже перед самым отбоем, к Калою подсело несколько дружков. Один из них получил письмо из деревни и растревожил всю палату. Из дому писали о разрухе и голоде.
Долго держал солдат письмо в руке, потом сунул его в карман и кое-как, еще совсем неловко, скрутил одной рукой цигарку.
— Чиркни, Филипп! — попросил он соседа.
— Надоел ты, — огрызнулся владелец зажигалки. — Весь камень на тебя одного источил!..
— Не срамись, скареда! Кончится война, я тебе горсть этих камней отдам.
— Ишь, какой добрый нашелся! — рассмеялся Филипп. — После войны! Ты только не забудь ворону заказать, чтоб он адрес запомнил, под какой корягой твой шкилет будет обдирать. Тогда и мы узнаем…
— После войны… Сказанул! — попыхивая цигаркой, ухмыльнулся еще один раненый.
Тоскливый получался разговор.
— Конечно, дело наше ненадежное, — согласился раненный в руку, — впереди — австрияк, позади — военно-полевой, а между ними наш брат, серая вошь с порожним брюхом… Картина!
— Да нынче и в тылу только та привилегия, что немца не видно! — сплюнув, пробасил парень с цигаркой.
— Что немец? Это — враг. А свои-то лучше, что ли? Пишут жа: хлеб да скотина — все к перекупщику ушло! Надо тебе, иди и бери у него втридорога… — раненный в руку говорил негромко. Но ни одно его слово не пролетало мимо друзей. — И в городе, конечно, то же. Рабочие ради матушки России по осьмнадцать часов, с молотком, а прибыля — дяде…
— А нам зато почет! — весело отозвался Филипп. — За храбрость — медаль на грудь! А за дурость — генеральский зад на шею!
Незаметно подошел прапорщик. Знали его здесь как выскочку из приказчиков. Он числился в контуженных, но солдаты между собой окрестили его симулянтом.
— Доболтаешься ты, Филипп! — сказал он чистеньким тенорком. И, напустив на себя важность, строго объявил: — И вообще пора прекратить эти разговоры!
— На чужой роток не накинешь платок! — откликнулся Филипп.
— Вам, господин прапорщик, промеж нас делать нечего, — спокойно
заметил раненный в руку.— Темень вы! Деревенщина! — обозлился прапорщик. — Вас жиды агитируют кончать войну, а вы и уши развесили… Немецких шпионов не понимаете!
— И то верно! — сказал Филипп, со свистом высморкавшись, и многозначительно добавил: — Не верь речам чужим, а верь глазам своим!..
Солдаты засмеялись. Прапорщик понял, что над ним насмехаются.
— Пора на ужин… — начал было он, но Филипп перебил:
— Хлеб да вода — богатырска еда! Солдатикам — тюря, командиру — куря…
Прапорщик со злостью посмотрел на него. Но тот глаз не отвел.
Это был парень сорвиголова. Разведчик. За дерзость он уже побывал в военно-полевом суде, да четыре «Георгия» выручили. Прапорщик боялся его, но и спустить ему не хотел.
— Погоди! Ты у меня заработаешь! — пригрозил он так неуверенно, что, почувствовав это, сам покраснел до ушей и разозлился на себя.
— Ваше благородие! — громко и даже с оттенком игривости обратился к нему Филипп и вдруг, перейдя на шепот, пустил скороговоркой:
А курица — не птица!Баба — не человек!Прапорщик — не офицер!Жена его — не барыня,А ротного кухарка!..Солдаты весело рассмеялись.
— Катись-ка ты колбасой! Пока я твою кастрюлю не сплющил!..
Что-то пробормотав и задохнувшись от ярости и бессилия, прапорщик удалился. А Филипп, как ни в чем не бывало, добродушно запел:
Жила-была прачкаЗвали ее ЛукерьяА теперь на хронте — сестра милосердия!Жил в Москве извозчик. Звали все Володя!А теперь на хронте — да ваша благородя!..Иной раз от желания понять этих людей у Калоя начинала болеть голова. Но главное он все же хорошо усвоил: народ в России устал от войны и что-то уже делает, чтоб покончить с ней.
И было это ему очень по сердцу.
Позже, вернувшись в полк, он долго и подробно рассказывал своим обо всем, что здесь увидел и узнал. Рассказывал о Филиппе, о прапорщике. И горцы удивлялись, как мог солдат позволить себе такое против офицера. Только об одном человеке умолчал Калой…
Появление Калоя в госпитале сразу привлекло к нему внимание.
Кое-кто из раненых попытался проехаться насчет его роста. Но Калой так резко оборвал их, что второй раз никто не пытался повторить шутку.
Перевязывали раненых в большом классе, куда заходило сразу по нескольку человек.
Осматривая Калоя, врач обнаружил у него сквозное ранение в икру. Оно не было опасно, но рана оказалась запущенной.
Калой сидел на топчане, согнув над чашкой ногу.
Когда хирург начал обрабатывать рану, сестра милосердия, которую все здесь с уважением называли Анной Андреевной, встала за спиной Калоя и осторожно, но твердо взяла его за голову и прижала к себе.