Иуда
Шрифт:
И вдруг что-то оборвалось, надломилось внутри..
* * *
Кажется, это нарастало уже давно, но открылось вполне только теперь, в последние дни...
Иуда просто не хотел замечать того, что в нем случилось, не хотел думать об этом, потому что оно как призрак вставало между ним и его счастьем: но это "оно" было неотступно и могущественно. И вот Иуда уже не может больше с ним не считаться. Он мучительно всматривается в его темную пустоту, ищет его корней в далеком прошлом, спрашивает себя: когда и откуда оно пришло.
И день за днем встают в его памяти странные видения этих двух последних лет, проведенных вместе с Учителем...
Самыми светлыми, неповторимо радостными
Они бродили тогда большей частью по Галилее, где так по особенному голубеет небо прозрачное, так ласково солнце, так благоуханны цветы и даже травы.
В длинных, легких одеждах, бездомные и свободные, переходили они из города в город, из деревни в деревню, по широким желто-зеленым просторам, по берегам прозрачно-задумчивого, таинственного и тихого, как небо, озера.
Иуда был тогда в каком-то непрекращающемся восторге, почти опьяненным. И этот же восторг, это же опьянение он видел на лицах всех: и ближайших учеников, и собиравшейся и вновь разбегавшейся изменчивой толпы. Все точно нашли что-то такое, чего искали всю жизнь и оттого стали радостными и совсем простыми, как дети, которых они подводили к Учителю; точно Учитель, как там, в Кане, в эти самые первые дни, прикоснулся легким движением руки к холодной влаге, наполняющей чашу жизни, и она вдруг заискрилась, заиграла, засверкала на солнце сладким и опьяняющим вином...
В этом общем возбуждении оставался спокойным и всегда тихим, кажется, только Учитель. Но его спокойствие и тишина казались безоблачными, до дна просветленными прозрачно-голубым лучистым сиянием.
Где-нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого, ненарушаемого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить...
Его слова не походили на проповедь... Он говорил совсем просто: говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у его ног... а если он и приводил слова закона, они точно оживали в его устах, точно спадала с них какая-то мертвая давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг него.
И каждый раз, когда он говорил "Отец Небесный", точно какая-то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе с тем бездоннее, и сердце содрогалось, таяло и пламенело.
Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих.
Кое-кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие были у них простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти-то обыкновенные, точно подернутые пылью лица, в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром, первые лучи солнца, упав на холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому, розовому зареву... так розовели и золотились от каких-то разливавшихся в воздухе лучей, эти глаза и лица.
Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали закона, чем передать их им - они длинными вереницами располагались у ног его, неотступно ловя каждое его слово и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным, и никого не удивляло.
В те дни, казалось, еще не было недовольных или, по крайней мере, они таили свое недовольство.
Даже учителя, приходившие из Иерусалима, не спорили, а только спрашивали, и даже на их лицах иногда, может быть помимо их воли, мелькало выражение радостного изумления.В словах Учителя вовсе не было тех кричащих угроз, которыми так богаты были проповеди других странствующих раввинов.
Его голос, ровный и прозрачный, напоминал серебряный звук трубы, созывающей во Иерусалиме верных в храм на утренней заре. И, однако, была в этом голосе какая-то власть, непреодолимая сила, пред которой смиренно и радостно склонялось побежденное, добровольно отдающееся в плен сердце.
Когда он кончал говорить, толпа сгущалась плотным, теснящим его кольцом. Сквозь эту толпу старались пробиться поближе ползущие по земле калеки, натыкались на неосторожных; пробирались, тыкая вперед палками, слепые; других вели сострадательные; а некоторых несли на носилках. Внимательно и сосредоточенно, как всегда спокойно и серьезно, он наклонялся низко к носилкам, к этим параличным и сухоруким, похожим больше на какие-то обрубки или на чудовища, чем на людей; и иногда укладывал свои тонкие, длинные пальцы в гноящиеся зловонные раны и от этих прикосновений как будто отбегали темные призраки ужаса и вместо исчезавшей смерти улыбалась расцветавшая жизнь.
Иногда радостный и густой гул толпы прерывался внезапным и резким криком. Это кричали бесноватые, изрыгая с пеною у рта отвратительные проклятия, судорожно колотясь о землю и царапая об острые камни лицо и руки.
Тогда он глядел на них долгим пристальным взглядом, и крики затихали, а в широко открытых глазах загорались огоньки новой мысли и воскрешенного сознания...
Так дни проходили за днями... И так радостно было вспоминать о прожитом и ждать манящего "завтра"; ложиться, чувствуя легкую усталость во всем теле от постоянной ходьбы.
И по зеленеющим полям, свободно и беззаботно, не думая ни о хлебе, ни о ночлеге, идти утром много верст и не знать, где встретишь ночь. Так радостно было впивать в себя эту свободу, знать, что нет на душе никаких оков, кроме сладостных уз всерастущей любви к нему, кому раз отдалось, и каждый миг все снова и снова отдается сердце.
И мир, казалось, потерял границы. Земля слилась с прозрачным озером, а озеро на далекой и таинственной линии горизонта сливалось с небом. Так смешались и сдвинулись все пределы. Время, казалось, остановилось, и сладкое блаженство восторга струилось пьянящим и неиссякаемым потоком.
Так было в Галилее, в первые дни странствия.
* * *
Иуде почему-то запомнилось особенно одно чудо.
Вместе с Учителем в небольшой толпе, где-то далеко от города, шли днем по желтой, как всегда раскаленной, дороге, в тихой задумчивой беседе.
И вдруг совсем рядом прозвучал резкий угрожающий окрик.
В нескольких шагах от них выросла закутанная в пожелтевшие от гноя покровы фигура прокаженного. На страшном нечеловеческом лице сияла открытая впадина вместо носа, а из синих губ вырывались пронзительные крики, предупреждавшие верных, чтобы они спешили прочь, охраняя себя от осквернения и отвратительного наваждения грозящей смерти.
Все, бывшие с Учителем, с ужасом ринулись назад, и кто-то, может быть Петр, в невольном страхе схватил его за руку, как бы охраняя от надвигающейся грозы. Но Учитель, освободив руку, со стремительностью, так редко проявляющейся в его движениях, быстро приблизился к надвигающемуся призраку.
Все как будто застыли от ужаса, а он протянул вперед руку, снимая повязки, касаясь внимательно и нежно бесчисленных гнойников. И прямо на глазах у всех вместо отпадающей черной гнили на обнаженных костях зарозовело новое зарождающееся тело.