Ильгет. Три имени судьбы
Шрифт:
— Ты жив, а я нет.
— Разве я виноват в этом?
— Кто же тогда? — спросила она и исчезла.
Услышав такое, я решил выбросить просоленное ядро. Я выкатил его из дома и пустил в низину, где когда-то тек ручей. Несколько дней я провел без него, а потом, выбиваясь из сил, тащил его вверх, к дому. В те дни я едва не погиб от невыносимого одиночества, я решил — пусть они будут со мной, пусть они мучают меня, пусть они духи, а не память — какая разница?
Хуже всего, что без них просыпался мой разум. Он говорил куда более жестоко, чем вдова Передней Лапы.
Всякая чужая жизнь представлялась мне ясной, пропетой до последнего
Нохо привел меня к ней, хотя жил ради мести. Нара, дочь Ябто, приняла страдания, чтобы подарить мне сыновей. Сам широкий человек, хотевший встряхнуть Древо, на самом деле вел меня к моей реке, а Лидянг заплатил смертью на оголенном стволе за то, чтобы я встал на ее берегах. Кукла Человека, мечтавший умереть, открыл мне тайну, и получил в награду то, чего ждал давно. Железный Рог заставил меня поверить, что я человек, маленький раб Тогота, отдал мне свое отважное сердце, мать ушла с аргишем мертвецов, успокоившись, что теперь я знаю путь и что я не один. Даже те, кто был далек от меня, вроде Нойнобы, Хэно, его воинов и вдов, тоже несли мне то, что могли, хотя каждому из них казалось, что делают они свое дело.
Разум соединял мою участь, как осколки глиняного сосуда, и доводил до мысли невыносимой — обернулись эти дары тем, что оказался я в чужой земле с мертвыми небесами, у города, окруженного страшным рвом.
Я вспоминал изумленное лицо шамана и движение его губ, произносящих: «Ушли духи. Пусто в мирах», — он раньше всех нас узнал, что там, за Саянами — не рай, а Пустота. Нет в ней ни чудесных даров людям, ни насмешек бесплотных, ни Семи Снегов Небесных, ничего нет.
Но тогда же вдруг подумалось мне, что Древо — не ложь, что мой искристый бог — не предатель. Он просто оказался слабее Пустоты, она расколола Райские горы и поразила его. Так бывает и среди людей, и среди бесплотных — кто-то оказывается слабее…
Но я не знал, о чем мне спросить Пустоту, как говорить с ней.
Смрад сочился из-под земли, а людей тянуло к развалинам. Они шли на холм, ставший равниной острых камней, когда поднимался ветер, и что-то искали в обломках. Это была их жизнь, она не вызывала во мне ни любопытства, ни сострадания. Город, даже поверженный и пустой, оставался для меня чудовищем, и, если бы не дом, откуда меня никто не гнал, я, наверное, ушел бы еще дальше от холма, чтобы не видеть его.
Этот дом стоял в одиночестве в двух или трех полетах стрелы от Врат Молитвы, люди же обитали в остатках жилищ со стороны других ворот. Я жил один, не сообщаясь ни с кем, и не умер от голода только потому, что недалеко, в низине, росло несколько тонких, уцелевших лишь по своей малости, деревьев, усеянных большими желтыми ягодами. Неподалеку было заросшее травой поле с клоками желтеющего растения, из верхушек которого я добывал мягкие зерна и ел, — так, я видел ранее, делали многие из хашара.
Там же неподалеку я нашел яму с водой на глубоком дне — то были остатки колодца, каменный верх которого несомненно исчез во рву. Среди обломков войны мне попался кожаный мешок с веревкой по краям, я положил в него плоский камень, привязал ремень, оставшийся от существа Сэвси-Хаси, доставал воду, пил, столько мог, а остатки лил на себя. Внутренний мех, некогда спасавший от холода, осыпался почти весь, а то, что осталось, саднило тело и
стало моим мучением — от него я спасался, выливая на себя воду.Раз в день, а то и реже я утолял голод, возвращался к себе и не думал о том, что будет, когда я объем деревья и выпью колодец.
Наверное, смерть моя была делом совсем небольшого времени.
Но вышло против ожидания.
Ко мне вернулся слух.
Звуки
Случилось это, когда пришла жара.
Я дремал в утренней тени, прислонившись к наружной стене. Поднялся ветер и вместе с тошнотой принес то, от чего я вздрогнул. То были обрывки далеких звуков. Сначала я подумал, что звуки рождаются во мне самом, и, может быть, кто-то зовет меня к просоленному камню для разговора. Но ветер дул, и звуки не уходили. Поднявшись, я увидел сквозь густой жаркий воздух вереницы людей, тянущиеся к остаткам Врат Молитвы.
И я побежал навстречу звукам.
Пустота явила первое чудо, но тогда я не думал о нем, как не думает оголодавший до мрака в глазах, чью пищу он ест.
С той поры, как ушли монголы, я утешался лишь тем, что никто не погонит меня к страшному рву, — теперь я бежал к нему сам и, подбежав, будто не видел его. Люди с закрытыми материей лицами проходили по мосту под уцелевшим сводом ворот, воздевали к небу руки, пели что-то похожее на рыдания и вой, и я слышал пение, еще не понимая до конца, что это не обман.
Говорили, что за этими стенами людей было больше, чем во всем монгольском войске вместе с хашаром, а осталось столько, что всякий человек стал заметен.
Так и меня заметили.
Все выжившее остановилось селением на знакомом мне пути из Бухары. Оттуда к стенам тянулась широкая пыльная тропа. По ней люди шли к городу, а я — навстречу людям. Я слышал шум ветра, далекое пение, и каждый из шедших поднимал на меня глаза, но удивления в них не было.
Потом я узнал: в тот день они по своей вере поминали умерших — оттого и пели, и воздевали руки. Но на развалины они ходили всякий раз, когда ветер рассеивал смрад. Люди искали вещи и еду — и то и другое было отравлено смрадом, но, видно, иного у людей не оставалось.
Первыми я увидел стариков и старух. Взрослых мужчин монголы почти совсем не оставили — наверное, поэтому первый попавшийся старик поманил меня рукой и сказал:
— Инчо биё… инчо…
Это были первые слова, которые я услышал и, главное, понял их смысл.
Ушедшее зрение оставляет свою силу слуху, а слух — зрению. И можно сказать, что чужую речь — а там будет много чужих языков — я начал постигать глазами. Глаза мои стали цепкими, они ловили соответствие звуков и движений губ, а слух сделался жадным до всякого звука, и первые дни я с непонятным наслаждением слушал даже гудение здешнего гнуса — мух, собиравшихся тьмами для мучения людей.
Одежда моя показалась старику странной, а лицо — нет. При жизни Самарканд встречал караваны, и здесь никогда не удивлялись иноземцам. Старик спрашивал меня о чем-то, и я кричал ему в ответ по-остяцки: «Темно говоришь, дедушка», — радуясь, что слышу свой голос. Ни единого звука в моей речи он не узнал, долго смотрел на меня, потом поднялся и пошел в дом, в котором одну стену заменяли высокие связки сухой травы. Он вынес мне хлеба — обвалянный в золе кусок величиной с мою ладонь. Я ел, а вокруг собрались другие старики и старухи и молча смотрели на меня.