Хищное утро
Шрифт:
— Недавно нам была гостья, — улыбаясь, сказал Ёши. — Двоедушница и голос жреца Луны, она изволила искать в нашем доме своего друга. Может ли быть, чтобы это и был он?
Перо-в-Вышине кристально засмеялся.
— Ах, это было бы прекрасно! Но голосами жрецов не бывают зверолюди. Так или иначе, если лунный захочет, он найдёт её сам.
Ёши многословно поблагодарил его за помощь, и вся беспокойная стая переговаривающихся по-своему лунных заторопилась обратно.
— Поставлю сюда голема, — мрачно сказала я.
— Надо проверить, какие в доме есть статуи, — меланхолично добавил Ёши. — И что видно из
Я вспомнила стоящую там порнографическую статую и некрасиво хрюкнула от смеха.
lxxii
Чтобы сформироваться, лунному понадобилась не неделя, а целых одиннадцать дней. За это время дом Большого Рода Бишиг окончательно превратился в цирк: по настоятельной рекомендации Ёши я распорядилась закрыть в особняке все изображения, на которых хоть как-нибудь присутствовали глаза, и големы расхаживали теперь в тюбетейках, которые надвигали на лицо всякий раз, когда от создания ничего не требовалось.
Зато вокруг саркофага мы расставили множество разных глаз: деревянных и мраморных, высеченных в камне и наскоро набросанных на бумаге. Иногда, когда я спускалась проведать странное облако света, я видела, как эти глаза горели.
Ёши утверждал, что присутствие лунного не должно быть заметно. И всё же в тех глазах что-то… менялось.
В понедельник прошла апелляция, на которой Мигель Маркелава снова говорил о чести и вере, о правильном и кровном, и Роде и колдовстве, — и на котором Варра Зене неожиданно пожелала изменить свой голос и поддержала предложение об отлучении. После этого, к сожалению, шансы Родена были исчерпаны.
Когда Серхо объявил результаты, Мигель ещё держал лицо. И когда служащий от волков, сияя накрахмаленными белыми воротниками и орденом, зачитал бумаги — тоже. Мигель надломился только тогда, когда Серхо дыхнул на тяжёлую резную печать, замешал сургуч с кровью и оттиснул на бланке с водяными знаками знак Конклава: источник в скалах, бьющий шестнадцатью ручьями.
— Вы не понимаете, — вымученно сказал Мигель и потушил своё зеркало.
Мне казалось, что он смотрел на одну меня.
Волки настаивали на скорейшей экстрадиции, и Маркелава обещали выслать Родена кораблём в ближайшее воскресенье.
Он был чернокнижником, Роден Маркелава. Он был, так или иначе, убийцей: даже если лично он не проливал кровь, от экспериментов с его изделиями пострадало никак не меньше десятка двоедушников. Он был вхож в круги людей, балующихся самыми страшными из разделов запретной магии, он наверняка знал что-то и о трансмутации, и о тех бедных погибших девушках, и о соратниках, которых убили, похоже, чтобы навсегда закрыть их рот; и всё равно приговорить его было… сложно.
Ты не можешь убить его, сказала мне Лира. Что же, я смогла; это не принесло ни успокоения, ни даже осознания справедливости, одно только ощущение надвигающейся катастрофы.
Когда мы с Лирой только начинали дружить, Роден был долговязым юношей, серьёзным, очкастым и по-взрослому привлекательным. Он зачаровал наше с ней прямое зеркало, показывал красивые ритуалы на алтаре, а как-то на день рождения подарил мне камень для посоха, крупный синий турмалин невероятной чистоты. Он
был Лире хорошим братом, а теперь он умрёт — по крайней мере как брат и сын Рода.А, может быть, и совсем.
Но он ведь мог бы и ответить, верно? Он мог бы не читать свои дурацкие гекзаметры, а рассказать про преступников и про чернокнижие. Рассказать хоть что-то, чтобы волки согласились…
Я пробовала связаться с Лирой и сказать ей хоть что-нибудь, но она так ни разу и не ответила мне за всё это время.
Волчья Служба, я знала, потирала руки в предвкушении. Я спросила Ставу, что они станут делать с нежеланием Родена разговаривать — и быстро пожалела об этом вопросе; у колдунов была своя честь и своя правда, а у мохнатых — своя, и цель для них оправдывала средства, по крайней мере, если речь шла о запретной магии и Крысином Короле.
— Вы отдаёте колдуна врагам, — говорил Мигель на апелляции. — Вы пригрелись в своих креслах и забылись. Они чужды нам по крови!
— Нам не нужна война, — шелестел Иов Аркеац.
— Война неизбежна, — капля слюны ударила в стекло зеркала. Мигель казался безумцем, страшной пародией на Старшего. — И если мы не станем защищаться…
Может быть, я должна была пересказать Ставе эти слова. Но я не смогла: Мигель был колдуном, Мигель был свой, и у меня внутри всё разрывалось между разными способами определять правильное.
Зато Ёши — обычно куда более изменчивый в своих решениях — ни в чём не сомневался, и я всё чаще приходила к нему под бок, прикрывала глаза и так становилась сильнее.
— Я люблю тебя, — сказал Ёши как-то ночью, когда за окнами уже тлел рассвет, а, значит, наше время заканчивалось. — Ты помогаешь мне чувствовать себя человеком.
Я знала: его чувство к Сонали было скорее поклонением чему-то божественному, и сам он был пылью у её ног. Когда я приходила к нему вот так, за поддержкой и направлением, он сперва замирал в недоумении, а потом — сплетал наши пальцы и говорил сложные, красивые слова о космосе, вселенной и истине. И, кажется, это было ценно для нас обоих.
Всё во мне замерло в тревожном ожидании, будто закуклилось, оцепенело — и вглядывалось в движения звёзд, пытаясь замедлить их своей волей. Но время бежало, не сбавляя хода, и однажды утром лунный проснулся.
Ещё вечером среды в бабушкином саркофаге плавал молочный тёплый свет, баюкающий и проникающий в самое тёмное место в тени сердца; а утром четверга голем оглушительно прошаркал ногами по коридору и тихо-тихо, почтительно постучался, и когда я спустилась в склеп — странный туман уплотнился, сгустился и оформился человеком.
Мы с Ёши ждали вместе: я велела голему принести мне стул, а Ёши небрежно опёрся на стену у строгого чёрного саркофага дедушки Бишига. Свет почти перестал плыть, замер и будто набухал изнутри; свет стал сияющими волокнами, оплетающими фигуру, словно кокон. Их становилось всё больше, и больше, и больше, пока паутина из света не вычертила собой длинное скуластое лицо, широкие плечи, мощные руки, сложенные на груди.
Он вдохнул, когда ещё был светом. Грудь поднялась, замерла — и застучало сердце. Сияние гасло, обнажая белую-белую, почти мраморную, кожу, в которую будто вмешали перламутровых блёсток.