Горгона
Шрифт:
Она мигнула, но странное видение не исчезло. И лишь когда сквозь него она заметила выскочившего из ближней парадной Витьку, резко замедлившего шаги и неожиданно свернувшего в переулок – не захотел, вероятно, дурак, с ней здороваться – марево истончилось и слабой пленочкой расползлось в глубинах квартала. Снова были камень, вода, тополиные смоляные почки, припахивающие «мокканой». Вывернул из-за поворота автобус и попыхтел в сторону площади. Потек вдоль набережной клуб дыма. Дышать было нечем. Ладно, сказала Вика шепотом неизвестно кому. Ладно, ладно…
Сверкнул блик солнца в окне.
Она пожала плечами и пошла дальше.
Долгое, как показалось Вике, бесконечно долгое время ничего не происходило. Она все так же ходила в школу и через силу высиживала в молчании томительные уроки. Выходила к доске и что-то рассказывала, если ее вызывали. Если же не вызывали, и ладно – сама на ответ не напрашивалась. Ей хотелось, чтобы ее вообще больше не замечали. Зеркало по-прежнему отражало проваленный туфлей и расширяющийся книзу гадкий утиный
Единственным, что внушало некоторые надежды, был неожиданно прорезавшийся у нее чудовищный аппетит. Ела Вика теперь раз восемь в день, и все равно оставалась непрерывно голодной. Завтрак, обед и ужин проваливались в какую-то бездонную пустоту, и уже через полчаса начинало отчаянно сосать под ложечкой. В школе она непрерывно жевала бутерброды на переменках; стыдно сказать, брала с собой чуть ли не целый батон, а, вернувшись домой, прежде всего съедала – первое, второе и третье, далее – пару ватрушек, бублик какой-нибудь, небольшую баночку джема, а потом, это уже после сладкого, наворачивала, не в силах остановиться, грамм четыреста колбасы. Живот у нее вздувался просто, как барабан. И все равно минут через сорок можно было обедать заново. А если она напряжением воли подавляла в себе чувство голода – все же нельзя столько жрать, даже перед матерью неудобно – то у нее начинала чем дальше, тем отчетливее плыть голова, и все тело казалось сделанным из мягкого пластилина. Даже в сгибах локтей появлялось тогда ноющее бессилие, а колени дрожали так, что Вика просто боялась шлепнуться на пол. Впрочем, все это проходило, стоило лишь заглотить, например, бутерброд с сыром. В конце концов, Вика махнула рукой и перестала противиться требованиям своего нового состояния. Организм лучше знает, что ему нужно. Подумаешь, аппетит. Она согласна была терпеть и не такие мучения. Лишь бы сбросить ненавистный утиный облик. А что – аппетит? От аппетита никто еще не умирал.
Самое удивительное, что она нисколько не располнела при том жутком количестве пищи, которое поглощала. Она не сделалась рыхлой, как опасалась, и не прибавила в весе ни одного килограмма. Напротив, даже, кажется, похудела, выпрямилась, вроде бы, стала стройнее и теперь двигалась по квартире с завидной легкостью, чуть ли не пританцовывая. Значит, какие-то изменения в ней все же происходили. Происходили, происходили! Вика боялась задумываться над этим, чтобы не сглазить. Она теперь только искоса поглядывала в настенное зеркало. Лучше уж подождать. Нечего пялиться на себя каждые пять минут. И вот однажды, ей вдруг почудилось, что здесь что-то не так. А когда она, обернувшись на всякий случай – не смотрит ли за ней кто-нибудь, – подошла и чуть не вплотную приблизила лицо к стеклянной поверхности, то увидела, что ненавистные угри на левой щеке исчезли, совершенно исчезли, будто их никогда здесь и не было, кожа на этом месте стала светлой и шелковистой, а недавно еще земляные щеки – матовыми, как она и мечтала.
Вика, не отрываясь, смотрела в зеркало.
Смотрела, наверное, секунд тридцать.
– Ага! – наконец сказала она…
С этого дня можно было фиксировать накапливающиеся изменения. Выявлялись они по частям, точно вода, бесшумно проступающая из-под почвы: крохотными деталями, почти не сказывающимися на всей картине. Возвращаясь из школы, она теперь первым делом бросалась в комнату матери. Створчатое трюмо перестало быть для нее заклятым врагом. Темная стеклянная жуть притягивала, как омут. Смотреть хотелось часами, если бы, разумеется, у нее было бы столько времени, и Вика с радостью отмечала, как прежде желтоватая, дряблая, в крупных порах старушечья кожа в самом деле светлеет и обретает шелковистую гладкость, щеки немного подтягиваются, становясь тонкими и упругими, переносица же несколько поднимается и закрывает волосатые ноздри. Она не могла нарадоваться увиденному. Вот нос так нос! Не греческий, разумеется, но и не продавленная туфля, по которой так и хочется щелкнуть. Вика с нежностью гладила чуть намечающуюся посередине горбинку, с наслаждением расчесывала ставшие вдруг мягкими и матово блестящими волосы, почти не веря, касалась губ, полных ягодной спелости. Никакого сравнения с двумя темными корочками, что были прежде. Ужасный громоздкий костяк тоже больше не выпирал. Она, точно бабочка, выползала из отвратительной оболочки гусеницы. Крылья еще не расправились, и порхать от цветка к цветку еще было рано, однако все отчетливее намечалась сама возможность такого полета. Над землей, над тысячами обращенных к тебе взглядов. Причем, всматриваясь в себя, Вика одновременно осознавала, что какие бы изменения в дальнейшем ее ни затронули, она вопреки им вовсе не станет совершенно другим человеком. Она останется прежней, лишь – ярче, намного осмысленнее и красивее. Точно слякотный черновик, весь в помарках, который перепечатали набело. Видимо, прав был дядя Мартин, когда говорил, что «моккана» ее вовсе не преобразит. «Моккана», если подействует, лишь проявит ее истинную женскую сущность. Так оно, вероятно, и происходило. Проступало именно то, чем она должна
была быть. Тайна жизни переставала быть тайной.Исполнялось давно обещанное.
Вместе с телом преобразился и голос.
– Мокка-а-ана, мокка-а-ана!.. – пела она теперь, оставаясь дома одна.
Звук был чистый, и фанфарные его переливы наполняли квартиру.
Вика не уловила момент, когда это произошло окончательно. Внешне, в отличие от внутренних физических перемен, все еще оставалось по-прежнему. Тоскливое бремя уроков удерживало, по-видимому, сложившийся образ. Никто в классе как бы ничего и не замечал. А быть может, она сама еще не привыкла к своему новому положению и вела себя так, будто ничего, в сущности, не изменилось. Вероятно, мало было обрести новую внешность; требовалось еще, чтобы внешность эта полностью срослась с человеком. Манера держаться должна была стать совершенно иной. Надо было по-другому на все смотреть. По-другому – с небрежным вниманием – поворачиваться к собеседнику. Этому всему еще следовало научиться.
И все-таки что-то сдвинулось внутри скучной обыденности. Вика ощутила это по-настоящему примерно через неделю, тогда, когда, выскочив зачем-то из-за угла на большой перемене, чуть не сшибла с ног Менингита, несущего стопку книг из учительской. То ли Роза попросила его раздать пособия перед уроком, то ли что-то еще. И вот когда тоненькие брошюрки от столкновения брызнули во все стороны, запорхали, зашелестели и полетели прямо под ноги несущимся младшеклассникам, Менингит – болезненно-бледный, упырь, будто из непропеченного теста – почему-то не зашипел на нее, не обругал по обыкновению: Вечно на тебя, Савицкая, натыкаешься! – то есть, конечно, уже вскинулся, чтобы зашипеть и как следует обругать, даже уже разинул рот, бесцветный, как у вываренной рыбы, но вдруг, точно проглотив муху, захлопнул его в комическом изумлении, покраснел, так что аж мочки ушей у него стали пунцовые, неловко присел и начал молча собирать разбросанные по паркету страницы. А Вика же, в свою очередь, вместо того, чтобы скоренько извиниться, – попробуй обидь Менингита, получишь потом по полной программе – также молча глянула на него, присевшего, сверху вниз, а потом переступила через вытянутую ладонь и, не торопясь, двинулась дальше.
Она чувствовала, что Менингит смотрит ей в спину. Но не оборачивалась, еще чего, пусть себе смотрит. И внезапно откуда-то появившееся у нее ощущение вседозволенности было так восхитительно, что она вместо класса, куда призывал звонок, задребезжавший в эту минуту, повернула на лестничный закуток, где в стену было вмазано мутное продолговатое зеркало, выдернула заколку из волос, стянутых в кукиш – интересно, зачем только она этот кукиш заделывает? – и потрясла головой, чтобы пряди свободно рассыпались по плечам. Вот так, сказала она. Показала язык отражению. А когда она довольная, с распущенными волосами, удивительно уверенная в себе, неторопливо вошла в класс, то по дыханию, вдруг прервавшемуся, как будто его никогда и не было, по тишине, в которой, казалось, растворились все звуки, по особому оцепенелому сосредоточению взглядов догадалась, что старая жизнь кончилась бесповоротно, теперь будет новая, совершенно иная, изумительная и непохожая на все прежнее. И, видимо, Роза Георгиевна это тоже почувствовала, потому что, уже сверкнув глазами для полагающегося строгого выговора – на урок-то Вика, тем не менее, опоздала – неожиданно осеклась, привстала из-за стола, постояла немного так, полусогнутая, и сказала растерянно: Какая-то ты сегодня, Савицкая, не такая… – вяло махнула рукой. – Садись, на место… – потерла веки, продолжила прерванные объяснения, но еще несколько раз во время урока, внезапно и как бы даже испуганно поглядывала на Вику и тогда запиналась, и не могла сразу вспомнить, о чем только что говорила.
С этого случая все пошло по другому. Серый туман, стоявший между Викой и остальными, рассеялся. Зазвенели обращенные к ней голоса, множество мелких событий заполнило пустоту буден.
Теперь Вика, приходя утром в школу, чувствовала на себе горячие взгляды мальчишек. Причем, не только из их класса, но и из двух параллельных.
– Савицкая!.. – окликали ее. – Эй, Савицкая! Сколько времени?
– Нет часов, – отвечала Вика, демонстративно поблескивая циферблатом.
– Ну ты смотри какая: без часов ходит!..
Это было приятно.
И на переменах она теперь не слонялась, как неприкаянная, – либо ее сразу же окликали: Савицкая, ты чего это там, давай сюда!.. – либо она сама без всяких комплексов вклинивалась в любую компанию – хоть к Менингиту, где все, как ненормальные, галдели и гоготали, хоть к Виталику – послушать рассуждения о современной науке. Просто подходила, ни кого ни о чем не спрашивая, и непрошибаемые ранее спины раздвигались освобождая для нее место. Попробуй, не освободи для Савицкой! За плечами ее маячил угрюмый и скорый на руку Шиз, провожавший ее упорным взглядом, куда бы она ни пошла.
Это было одно из самых неожиданных превращений. Нагловатый и резкий Шизоид теперь начал в ее присутствии ощутимо стесняться – запинаться, робеть, скрести ногтями щетинку на подбородке, а однажды, отозвав Вику в сторону и глядя мимо нее, пробурчал, краснея, видимо, от собственного великодушия: Ты, Савицкая, если что – мне скажи… Ну, если, знаешь, кто-нибудь там, из этих – чего… – и поднял кулак килограмма в четыре весом. Кто рискнет связываться с Шизоидом? Только полный кретин. И то, что Шиз теперь все время держал ее в поле зрения, не только почему-то не принижало Вику, как прежде, а, напротив, таинственным образом возвышало над остальными, подчеркивая этим угрюмым сопровождением ее некую исключительность. Она как бы обзавелась личным телохранителем.