Год французов
Шрифт:
— Да неужто ты думаешь, я с пустыми руками пришел? Целый кувшин принес. Пара стаканов у тебя найдется?
Они сели на скамью, лицом друг к другу, кувшин Мак-Карти поставил рядом.
— Надо ж, Оуэн, такой беде приключиться. Я уже почти пять лет как ослеп. Это у нас в роду. И отец мой ослеп, и сестренка — еще когда под стол пешком ходила. Не знаю почему. Говорят, слепота может передаваться по наследству. Я-то поначалу об этом не задумывался. Вроде пелена какая-то на глазах, то появится, то исчезнет. И вот чем все кончилось. Знаешь, Оуэн, мы все думаем, что для слепых наступает вечная ночь. Это совсем не так. Мне в глаза будто кто молока плеснул.
— Из Болливурни ты уехал, конечно же, не потому, что ослеп? Ведь там тебя уважали и любили, как никого.
— Конечно, нет. Когда я понял, что занавес этот мне не сорвать, на меня какое-то умопомрачение нашло, и я отправился в путь. С год я был в Батвенте, потом в Кантурке. Знаешь, где Кантурк?
— Еще бы! Там руины бывшего родового замка Мак-Карти. Там-то уж, я не сомневаюсь, о тебе позаботились.
— Как бы не так! Ко мне относились ни хорошо, ни плохо, а жалость мне ни к чему. Господи, не хвалясь, скажу: ведь я был в Корке первым поэтом. Ну-ка, Оуэн, не скупись, налей еще.
Комната была запущенная, всюду пыль, видно, с месяц не подметали и не проветривали.
— А я, Мартин, думаешь, лучше место себе выбрал? Глухую деревушку в Мейо на побережье.
Лаверти не слышал его. Спокойные голубые глаза его вглядывались в прошлое.
— Еще месяц назад у меня жила цыганка, и присмотрит, и приласкает. Но сам знаешь, что это за люди. Она думала, что я не только слепой, но и дурак дураком. Раз заявилась поздно ночью, а я ее у двери встретил и отдубасил хорошенько, чуть палку о ее бока не сломал, она, как свинья, верещала. Вот с той поры я один пробавляюсь. Ученики вернутся, лишь когда весь урожай уберут. Да, не ведали горя те, кто с цыганкой не пожил.
— А у меня в Мейо осталась милая тихая девчушка, — сказал Мак-Карти. — Хоть и замужем побывала, а тоненькая — в талии двумя ладошками обхватить можно.
Лаверти вновь протянул стакан, Мак-Карти налил виски и ему, и себе.
— Оуэн, ведь мы были поэтами хоть куда, правда? Я, ты, Мак-Дермот, да и остальные. Казалось, сам воздух напитан светом, и оттого светилась каждая наша строка. Тебе, как никому, печальные стихи удавались. Я тут как-то месяца два назад вспомнил твою поэму на смерть отца. Каждое слово, будто солнышко, играет.
Мак-Карти тряхнул головой.
— Не верится, что ты здесь, Мартин Лаверти, учитель крестьянской школы в Лейтриме.
— Это не просто школа, а классическая академия. У меня в основном учатся те, кто потом идет в семинарию. Жизнь здесь покойная, и я с этим смирился. — Лаверти поднес руку к глазам. — Погожими вечерами хожу на мост, слушаю, как бегут воды Шаннона. Иногда по часу простаиваю, потом иду в пивную к Данфи. Живу сам по себе.
— А люди-то здешние хоть знают, кто ты?
— Зачем им, убогим и простым душам. В прошлом году ко мне на неделю заезжал Майкл Туома, прочитал мне все свои новые стихи. Вот уж кто работает не покладая рук.
— Он всегда много писал, — кивнул Мак-Карти. — Но для него это именно работа.
Он оглядел грязную комнату. Скоро здесь зазвучат ребячьи голоса, сбиваясь и спотыкаясь, будут они произносить громоздкие латинские слова, а в камине загорятся красным огоньком бруски торфа. А пока это запущенная и унылая комната слепца.
— Денек-другой обожди, не ходи к мосту, — посоветовал он другу. — По этой
дороге пройдут повстанцы и французы, а следом красные мундиры.Лаверти причмокнул, оценивая виски на вкус.
— А откуда, Оуэн, ты об этом знаешь?
— Я был с ними. Шел от самой Киллалы, да вот решил отстать. Их песенка спета.
— Дай им бог победы, — тихо и бесстрастно, точно молитву, произнес Лаверти, слова прозвучали напыщенно, лишенные смысла. — И дай бог, чтоб Гэльский народ победил в этом году и мечом очистил Ирландию от иноземцев.
— В этом году не победит, — сказал Мак-Карти.
— Оуэн, ты всегда был человеком храбрым. Помнишь, мы жили в Макруме, там поговаривали, что ты подозрительно много знал о Падди Линче, главаре Избранников.
— Знаю лишь то, что его вздернули в Макруме. И теперешних мятежников вздернут либо расстреляют из пушек.
— Как ни придешь вечером к Данфи, вечно разговоры о пиках и тому подобном. Даже песни сложили, ты представить себе не можешь, до чего ж они ужасны, однако их горланят все эти пастухи да батраки. Они говорят, настал год свободы.
— Да год-то уж к концу идет, — заметил Мак-Карти, он вновь наполнил стаканы, потряс кувшин: наполовину пустой.
— Началось все в Уэксфорде, — продолжал Лаверти, — потом перекинулось в Антрим, потом в Мейо. Ну а теперь восстали в Лонгфорде, а может, еще и в Кэване.
— Возможно, — согласился Мак-Карти. — Мы прошли все графство Слайго, на дорогу к нам выходили люди, некоторые совсем юнцы, что они понимают, эти батраки, которым, раз урожай убран, делать больше нечего. Но куда больше крестьян так и остались в полях, лишь провожали нас взглядами. Все-таки распевать песни в тавернах — доля не из худших.
— Если и впрямь на небесах есть бог, — вновь заговорил Лаверти, — он должен видеть, как проливает свою кровушку Гэльский народ.
— Видит, непременно видит, — заверил его Мак-Карти, — нельзя не видеть. Я и сам насмотрелся, до сих пор тошно. Останься я в Манстере, жил бы в покое.
— Знаешь, — прервал его Лаверти, — а я за последние три года ни строчки не написал. И вряд ли уж когда напишу.
— Напишешь, обязательно напишешь, — тут же подхватил Мак-Карти.
Лаверти лишь покачал головой.
— Я думал сначала, это из-за слепоты. Но сколько прекрасных поэтов писали и слепыми. А мне просто не пишется. Сам не знаю, но что-то безвозвратно ушло. Все равно как у арфиста одеревенеют пальцы. Я складываю слова, а они точно дохлые рыбы. По ночам у меня столько времени, сколько можно пожелать, и я на память читаю свои стихи. Кое-какие из твоих, из поэм Мак-Конмары и одно-два — Туомы. И некому меня слушать, даже цыганки рядом нет. Я сам себе и О’Рахилли, и Ферритер. Они наполняют мою жизнь. Я упиваюсь их сочными, красочными строками, пока не утолю жажду. Благодаренье господу, что дал мне хорошую память. Мне сейчас поэму сочинить, что корабль построить, — не под силу!
— Не бойся, силы к тебе вернутся, — утешил Мак-Карти.
Однако, взглянув на слепца, испугался. Запавшие щеки, заострившийся, точно клюв, нос; глаза, от которых скрыта пеленой красота мирская; длинные неспешные пальцы теребят шейный платок. Мак-Карти вдруг пронзил страх: а что, если сонно-мертвое запустенье проказой разъело душу Лаверти? Он сам изведал, что значит не писать месяцами, душа словно покрывается ржавчиной. Лаверти не пишет уже три года. Замкнулся наедине со смертью, стал косноязычен, одни и те же слова кажутся то значимыми, то пустыми, будто насмехаются над ним.