Эти господа
Шрифт:
На окнах заиграл румянец, на белых стенах заалели тени вертящегося коптильника, на комоде, покраснев, японка выглянула из-под зонта и посмотрелась в стекло будильника. Одноногая обезьянка, сидящая у ее ног, высунув язычок, состроила гримаску, и шерсть на ней встала пунцовым ежиком. Пузырьки вспыхнули багрецом, испугали двух черных слоников, поддерживающих безносого Пьеро, который, по традиции, приложив руку к сердцу, обливался кровью. Кровь его капала на кошку-копилку, ее белая манишка и манжетки стали малиновыми, но это нисколько не мешало ей, по той же традиции, замывать лапкой гостей. Смотрящий на это со стенного календаря Калинин снял очки, подышал на них, протер запотевшие
— Погоди, попадешься мне на узенькой дорожке! — прошептал Мирон Миронович, угрожая Перлину. — Выдеру, как Сидорову козу! — и, закрыв глаза, он на всякий случай сжал кулаки и положил их по бокам.
5. ПРИВЫЧНАЯ РОЛЬ
Тетя Рива выгоняла корову и овцу, животные не хотели расставаться с теплой закутой, — она подхлестывала их. Потом проснулся Перлин, одевался, покрякивая, мылся, разбудил Левку, который возился на тюфяке, стукался о стену коленями и головой. В домик вбежала Рахиль, плескалась под рукомойником, гремела посудой, громко сказала:
— Левка, неси воды!
Пастух погнал стадо, животные перегоняли друг друга, во дворах птицы хлопали крыльями. Ржанье, мычанье, меканье, хрюканье, кудахтанье, гоготанье, курлыканье раздирали утреннюю тишину: животные и птицы, как люди, стремились к пище и питью!
Тетя Рива поцеловала племянницу, Рахиль, смеясь, покружила ее по клетушке, усадила на стул:
— Тетечка, сидите, сегодня я кухарничаю!
— Рахилечка, — спросила тетя Рива, пытаясь встать со стула, — гостям сготовить яичницу или что?
— Почему им не потереть чеснок на корочку? — ехидно намекнула Рахиль на любимое кушанье тетки.
— Ай-ай! — воскликнула тетя Рива, вскочила со стула и поймала племянницу пальцами за нос. — Шпилечка! Колючечка!
Откинув одеяло, Канфель сел на кровати, — все белье его было измазано японским порошком. Он стряхнул табачного цвета пылинки, натянул на ногу носок, штанину и надел штиблет. Проделав то же самое с другой ногой, он встал, похлестал себя помочами по зудящей спине, заметил, что только вчера надетые воротник и сорочка посерели от пыли. Одевшись, он приоткрыл дверь, увидел Перлина, поздоровался и вошел:
— У меня есть к вам один вопрос! — сказал Канфель, жмурясь на солнце. — Кому вы запродаете вашу пшеницу?
— Известно, кооперативу!
— А в этом году?
— Тоже!
— У вас твердые цены? — спросил Канфель и, видя, что Перлин подтверждает кивком головы, закинул удочку: — Один московский кооператив дал мне поручение закупить пшеницу по вольной цене. Что вы скажете на это?
— Что я скажу? — ответил колонист, пожимая плечами. — Я скажу, что скажет поселком!
Тетя Рива достала чистое полотенце, взяла с подоконника единственную целлюлоидную мыльницу с куском мыла и, держа все это перед Канфелем, говорила:
— Это мыльце нашей Рахилечки! Вы не знаете, господин Канфель, какая она чистулечка! Она вам не будет ни пить, ни есть, пока не намоется досыта! Она с нами воюет за грязь!.. Возьмите полотенчико!
Умывшись и причесавшись, Канфель сел за стол и принялся за яичницу-глазунью, щедро посыпая ее крупной солью из кубышки.
— Рахилечка делает яичницу, мы прямо об’едаемся! — продолжала тетя Рива, усаживаясь поодаль. — Она делает латкес, ни одна каширная кухмистерша ничего такого не придумает. А цимес? — она в восторге зажмурила глаза и прищелкнула языком. — Царь Соломон ел такой цимес!
— В наше время это редкость! — сказал Канфель, поглощая яичницу. — Наши девушки не выносят кухни, как собака музыки!
— Рахилечка своими руками кроит и шьет! Когда она
будет жена, она каждый день отнесет деньги на книжку!— Ей много сватают женихов?
— Что вы, что вы! — смутилась тетя Рива и покраснела. — Чтоб не услыхала Рахилечка! Она и слышать не хочет про разных хасоним! — и, оглянувшись, словно ее могли подслушать, наивно добавила: — Просто жалко, что такая красавица вовсе тракторует!
Чай был соленый. Канфель положил в стакан пять ложек сахару, налил молока, размешал и, отхлебнув, — все-таки почувствовал солоноватый привкус. Он посыпал хлеб сахаром, пил, по привычке быстро откусывая кусок хлеба и запивая его чаем. Тетя Рива подкладывала ему новые порции хлеба, он отказывался, потом, забыв, отламывал кусочек, другой, и, когда оставалась одна корка, решал, что бессмысленно ее оставлять на тарелке!
— У меня сумасшедший аппетит! — пошутил Канфель.
— У вас нет цорес! — отозвалась тетя Рива. — Мой Самуил уже плохо обедает!
— А что с ним?
— Его самообложили!
— Когда и где?
— Два года назад в Борисове!
— Что же он вспомнил в иом-кипур про пейсах?
— Они опоздали с повесткой. Вы спросите у Самуила! — она помолчала и, моя посуду в полоскательнице, грустно посмотрела на собеседника: — Пусть этот инспектор видит самообложение на своих детях!
Канфель заглянул в клетушку Рахили, — Мирон Миронович еще спал, закинув голову вверх подбородком, раскрыв рот и ворочаясь на кровати. Ватное одеяло оползло с него, обнажая его грудь, живот, по бокам руки, сжатые в кулаки, и правую ногу, пальцы которой выглядывали из-под перины, как грибы из под листьев.
— Наверно, ему снится солнце, пляж, медузы! — подумал Канфель. — Он думает, что медузы — еврейки, и бьется, как муха на липкой бумаге!
Канфель вышел из домика, солнце струило с неба золотой кипяток, ветер подхватывал его в чашу и плескал кипятком в лицо. Посредине колонии стрекотал трактор, от шкива трактора к шкиву молотилки бежал лоснящийся кожаный пасс, он вертел шкив — круглое сердце молотилки, молотилка ревела и раскрывала голодную пасть. Нагруженные снопами мажары подползали к молотилке, останавливались, колонисты влезали на мажару и вилами кидали снопы на платформу молотилки. На платформе девушки подхватывали снопы, разрезали шпагаты и подавали снопы Перлину. Он стоял, нагнувшись над пастью молотилки, настороженный, принимал в об’ятия снопы и кормил чавкающую машину. Внизу женщины брали граблями обмолоченную солому, уносили ее к омету, где парни, засучив рукава, складывали ее, расправляли вилами и утаптывали. С другой стороны молотилки бесшумно выталкивалась полова, ее собирали проворные подростки и относили в сторону. Под желобком молотилки был привязан мешок, в него, шурша, струилось очищенное зерно — шелковое золото «Фрайфельда». Когда мешок наполнялся, колонисты отвязывали его, тащили к десятичным весам, мешок взвешивался, и, послюнив карандаш, весовщик записывал вес в захватанную пальцами тетрадку.
Надвинув шляпу на лоб, Канфель смотрел, как, фыркая, выпускает трактор отработанный газ и как, пыхтя, обливаются потом люди. Дождь пшеничной пыли брызгал фрайфельдцам в лицо, попадал в рот, нос, пудрил их одежду. Но они не защищались от дождя, ловили белые капельки на ладонь, растирали их, пробовали наощупь, на вкус и радовались: они вырвали у степи кусок хлеба для себя и семьи. Канфель обошел место, где молотили хлеб, на одну секунду он ощутил радость за людей-победителей, его руки поднимались, чтоб аплодировать им, но глаза искали Рахиль. Она развязывала свясло, как ленту в косе, встряхивала колосья, как кудряшки, и вбирала в себя весь шум, все солнце и все запахи.