Эскадрон комиссаров
Шрифт:
Анка, дочь Ерепенина, все время льнувшая к Ковалеву, наконец нашла минуточку, чтобы увлечь его за дом, к сараю.
Бегая пальцами по пуговицам вздувшейся на груди кофты, она то взглядывала на Илью, то на свои ботинки.
— Ну чего? — спросил ее Ковалев.
Пальцы ее заторопились еще больше.
— У меня... у меня, Ильюша... гостей нет, — пересохшими губами прошептала она.
— Каких гостей? — спросил Ковалев и, вдруг догадавшись о беременности, от испуга вспыхнул сам. Анка, к которой он столько ночей ходил из эскадрона, из-за которой ему пришлось поссориться с товарищами, вдруг стала ему противна
— Дура! Вот дура! — со злобой смотря на нее, прошипел он. — Не могла как-нибудь?!
У Анки затряслись губы, глаза от наполнившихся слез покраснели. Раскрыв рот, она смотрела на него с ужасом и изумлением. Она не хотела верить и в то же время видела, что он обвиняет ее.
— Как же... теперь? — одними губами прошептала она.
— Как? Откуда я знаю, как? — И, увидя, как с лица ее исчезает краска, как на ее носу и лбу образовывались мелкие горошки пота, он вдруг со злобой выкрикнул: — Да пошла ты, что ты ко мне привязалась!
Он крутнулся и зашагал в улицу.
Анка из-за всплывших в глазах слез ничего не видела. Перед глазами ее быстро замелькали радужные круги, запрыгали оранжевые звезды и шарики, земля поплыла из-под ног, и она, свалившись головой на стену сарая, схватилась за собственную кофточку, боясь только, чтобы не упасть. Хватая ртом воздух, она хотела вздохнуть и не могла, ее душили рыдания, но плакать она тоже не могла.
— Анка! Анка! — кричала подруга с улицы. — Иди-ка сюда!
Анка оттолкнулась от сарая и тихо, боясь уронить свои слезы, пошла на зады, к синеющим в ее глазах кустам. Она, как во сне, слышала переливы баяна, уханья парней, вскрики подруг, но все это, вчера еще такое милое, веселое, девичье, показалось ей навсегда потерянным, недосягаемо далеким.
— Анка, Анка! — со скрипящей жалостью обращалась она к себе. — Что теперь с тобой будет?! Анка!
5
На полу избы Игната Ерепенина его сын рахитик глотал замусоленный кусок красноармейского хлеба и своими большими, не детскими, особенными глазами озирался на брата, боясь, что тот может у него отобрать. Мать караулила его, уговаривала не крошить на пол и есть, будто он отказывался от этого.
На лавке сидел Смоляк с Игнатом.
— Что ты, — говорил Смоляк, — хочешь поправиться? Правильно, поправиться. А как надо это сделать? Лошадь тебе да корову? Ну, предположим, что завтра мы тебе дадим лошадь и корову, изменится ли от этого деревня, застрахуешься ли ты от повторного беднячества? Нисколько.
— Как нисколько? — обиделся Игнат. — Я бы тогда знаешь чего? Я бы... — Игнат хотел развить свою мысль, чтобы он тогда сделал, но она ему не давалась. Он хотел только одного — лошадь и корову. Ему казалось, что лошадь должна вывезти его из этого отчаянного положения, а как она вывезет, он об этом не думал.
— Ну, что ты тогда? Что? Обработаешь и посеешь две десятины? Соберешь с них по тридцать — сорок пудов?
— Всяко бывает, другой год по шестьдесят, по семьдесят намолачивают, — вставил Игнат, уже представивший себе, что он посеет две десятины.
— Нельзя так, — догадался Смоляк о мыслях Игната. — Через год-два нужда опять тебя толкнет в объятия Серебряной бороды.
Тихо в избе. Рахитик чуть слышно чавкает. Его брат смотрит ему в рот, изредка глотая липкую слюну. Думает Игнат.
Думает думу большую, непривычную. Она у него тяжелыми глыбами складывается в какую-то линию, линия шла через болота, леса, горы, овраги. Много работы, лишений потребует этот путь. На этот путь нужно пойти, веря в него, как в себя, потому что путь этот — это Игнаты, миллионы Игнатов. И там, где не хватит булыжин, там будут Игнаты ложиться сами. Тяжело! Погоди, комиссар! Дай последний раз осмотреться! Дай посидеть перед дорогой традиционную мужицкую сидку!Входит Анка, она чужими глазами смотрит на избу.
— Ты чего? — спрашивает мать, вглядываясь в изменившуюся Анку.
Мать подходит к ней и, предчувствуя что-то, старается поймать взгляд ее.
— Ну, чего? — тихо шепчет она, наклоняясь.
Анка, вздрогнув от положенной на плечо материной руки, взмахивает взглядом. В глазах опять мутится, она падает на грудь матери, и плечи ее прыгают жалко и безутешно.
Мать в недоумении и испуге оглядывается на Игната, на Смоляка и тихо уводит дочь за двери.
— Что ты, милая, что? Кто тебя обидел, родная?
В окно побарабанили пальцем. Оглянувшийся Смоляк видит сморщенное, вглядывающееся лицо Шерстеникова. При виде комиссара лицо разглаживается, и Шерстеников, вытягиваясь к щелке разбитого стекла, говорит:
— Она не берет, товарищ военком. На кой, гыт, мне шут! Кому отдавать-то?
— Кто не берет, чего?
— Агафониха не берет. На кой, гыт, мне шут!
Смоляк трет лоб, будто хочет поставить на свое место мысли, заправляет упавший на глаза клок волос и, поднявшись, уходит к Шерстеникову.
— Чего тебе? Кто не берет?
— Да Агафониха. Я говорю: дура ты, тебе же польза, — она не берет. Сердится еще.
— Ну, пойдем, — отказываясь понять, машет рукою Смоляк.
Шерстеников привел Смоляка во двор Агафона, наполненный красноармейцами, женщинами и ребятишками.
Посреди толпы стояла корова на уздечке с розвязками, за розвязки держат ее Баскаков и Кадюков, корова осоловело смотрит на них и жует.
— Что она вам — лошадь? — кричит Агафониха. — Пустите корову, не надо мне ваших городушек.
— Да, тетка, тебе же лучше, — уговаривает ее Кадюков. — Где хошь спроси, все тебе скажут, что лучше.
— Не хочу, отцепляй свою узду!
— Вот комиссар придет, тогда отцепим. Ей же лучше делают, а она все свое «отцепляй»! — отступается Кадюков.
Смоляк протолкался к корове и Агафонихе.
— Чего тут?
— Вот он — комиссар! — обрадовался Кадюков. — Вот спроси, если нам не веришь.
— Чего? — повернулся Смоляк к Агафонихе.
Агафониха настороженно осматривает военкома, не зная что сказать: отказаться надо, и боязно — начальство ведь.
— Мы ей кормушку поставили датовскую, а она не хочет. Агафон согласился, а она говорит: моя корова, я хозяйка, что хочу, то и делаю, — пояснил Смоляку Баскаков.
— Чего же ты, тетка, не хочешь? Красноармейцы тебе дело говорят, это вещь хорошая.
Агафониха молчит, отвернувшись в сторону.
— Ну, возьмешь?
— Та пусть — кормушка-то, а узду не возьму. Что я, чухонка какая, что ли?!
Красноармейцы переглядываются: как, дескать, отдать так или нет?
— Там, в правилах-то, сказано, чтобы обязательно привязывать, — с сожалением говорит товарищам Шерстеников.