Ещё вчера…
Шрифт:
Второй том записок (14. 03. 49-11. 05. 49) открывается велеречивым недовольством собой на тему: "хочется – получается". Получается – "пошло, глупо, натянуто". Привлекается в помощь Лермонтов: "… но как враги избегали признанья и встречи, и были пусты и хладны их краткие речи".
Запись: "Очень мало готовлюсь к урокам". Зато: прочитал: "Евгений Онегин", "Остров голубых песцов" Ильницкого, "Казаки" Толстого, "Избранные философские сочинения" Белинского, "Два капитана" Каверина, "Герой нашего времени" Лермонтова (пятый раз), "Посмертные записки Пиквикского клуба" Диккенса. Да еще "погружаюсь в Нирвану" для осмысления прочитанного. "Меньше спишь – меньше спать хочется".
"Новый директор ПС выгнал из
В Семеновку моя пассия не пошла, а я сам неожиданно увлекся и зачастил туда. Организовал собрание колхозной молодежи, выступил там с пламенной речухой о том, что нам, молодым, строить этот мир. Опять собрание – уже комсомольское, приняли в комсомол двух человек. Задача новой организации была поставлена не слабая: восстановить комсомольское молодежное звено со звеньевой Верой Слойко. Веру "ушли", так как она отбила мужа у другой звеньевой, у которой был контакт с бригадиром. У меня хватало тогда невежества и наглости, чтобы разбираться во всех этих отношениях и чего-то требовать. Сейчас-то я твердо знаю, что в этих делах, отношениях между мужчиной и женщиной, – даже Господь Бог не может быть советчиком и руководителем. Тогда же я уповал всего лишь на комсомольскую дисциплину…
Кстати, о комсомольской и школьной дисциплине. Живем мы по драконовским правилам для учащихся, недавно "внедренных". Все ученики средней школы по этим правилам приравнены, пожалуй, к несмышленышам из детского сада, частично – к девочкам из благородного пансионата. Я не помню всех нелепостей правил, кроме одной: мы должны быть дома и в постели не позже 22 часов. (Заметим в скобках, что три-четыре года назад, – несомненно, я был тогда еще моложе, – у меня в это время начиналась ночная смена на заводе. То-то бы удивился мой сменный, узнав, что в это время, спустя четыре года, меня законодательно будут укладывать в постель!). Но это присказка, сказка – впереди. Вышла книга А. Фадеева "Молодая гвардия", самое первое издание. Книгу давали по разнарядке в райкоме комсомола, на школу – всего два экземпляра: один "комсомольскому генсеку" школы (мне), другой – в библиотеку. Книга о войне, любви, трагедии, гибели – потрясала: это была талантливо написанная поэма о нас самих. Читали ее взахлеб, по жесткому графику. Наш драмкружок даже начал репетировать пьесу по книге: я был Олегом Кошевым, Зоя Полуэктова – Любой Шевцовой, Славка Яковлев – Сережей Тюлениным. И вот на экраны выходит фильм "Молодая гвардия", где главных героев – молодогвардейцев Краснодона, – играют совсем юные Нона Мордюкова, Сергей Гурзо, Инна Макарова. Кино в Деребчине в то время – важнейшее культурное событие. Тем более – такой фильм. Тем более – для нас. Естественно, что билеты на всех наших ребят были закуплены заранее, на самые лучшие места. Кино, обычно начинавшееся в 20 часов, по каким-то причинам было назначено на 21 час. Я пришел в заводской клуб минут за 15 до начала. В фойе увидел всех наших ребят, возмущенно гудевших. Их вышиб из зала Редько – директор школы. Он им заявил, что они не имеют права смотреть кино, оканчивающееся поздно, так как в 22 часа, согласно школьным правилам, должны быть дома в теплой постельке. Народ выжидательно смотрел на меня. Подчиниться этому маразму я просто не имел морального права, хотя меня уже дважды исключали из школы. "Вперед, за мной", – дал я команду и двинулся в зал первым, за мной все наши. Редько, стоя в стороне, наблюдал за нашей демонстрацией, желваки играли на его скулах. Он был неглупый человек и понял, что может нарваться на открытое неповиновение при большом числе зрителей. Я подумал, что он "затаил некоторое хамство", как говаривал Зощенко, и разделается со мной позже. Однако, никаких "оргвыводов" не последовало. Очевидно, Редько понял, что наш прорыв выглядел в глазах начальства лучше, чем его буквоедство.
Еще о литературе. Конечно, – отступление. Фадеева за "Молодую гвардию" подвергли жестокой критике: он показал комсомол и молодых комсомольцев действующих самостоятельно. А где у вас, товарищ Фадеев, руководящая роль Партии? Несчастный писатель искромсал всю книгу, цельную и поэтическую, чтобы показать эту самую роль. Заодно сделал большой шаг навстречу своему грядущему суициду… А мы тогда еще читали выступления Жданова и постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград", где впервые, хотя бы в цитатах, познакомились с "пошляком Зощенко", "блудницей Ахматовой" и некоторыми другими. Стихи Хазина(?), описывающего пушкинским стихом приключения Евгения Онегина в советском Ленинграде я помню до сих пор:
В трамвай садится наш Евгений. О, бедный милый человек! Таких телопередвижений Не знал его непросвещенный век. Судьба Онегина хранила: Ему лишь ногу отдавили, И только раз, толкнув в живот, Ему сказали: "Идиот!". Он вспомнил давние порядки, Решил дуэлью кончить спор. Полез в карман он, – взять перчатки, Но их давно уж кто-то спёр. За неименьем таковых, Смолчал Онегин и притих.А вот две записи в дневнике о моих мечтах и планах, которые никогда уже не будут выполнены, во всяком случае, – так, как тогда хотелось. Первое – мечта о небе. Неизвестно, откуда она возникла, до сих пор я не поднимался в небо выше скирды, откуда и упал. Подъем выше в казахстанских горах вряд ли можно считать полетом ввысь. Военкомат послал всех допризывников в Жмеринку на рентген и медкомиссию. По моим настойчивым вопросам, комиссия признала меня годным к службе в авиации без ограничений, т. е. – в летно-подъемном составе. Я "дико размечтался" о небе; сорвалась когда-то авиационная спецшкола, – теперь открывался путь прямо в летное училище.
Вторая мечта была, пожалуй, еще объемнее, что ли. Я мечтал написать "хорошую книгу". Путаные рассуждения на эту тему я привожу в картинке из дневника, не меняя ничего.
Разочарованный взгляд из будущего. Мечты, мечты… Как-то они исполнялись, но не совсем полноценно, что ли. В небо я, например, все-таки поднялся, но не для того, чтобы летать в нем как орел, а чтобы падать, как камень. Книгу я тоже написал, только вместо интересных людей она населена всякими железяками, и вряд ли ее можно читать как "Трех мушкетеров"…
Вот одно время мечтал я стать моряком. Как будто и стал им: 33 годика черная шинель моряка давила на мои плечи. Но не пришлось мне вращать штурвал на океанских просторах, все больше пассажиром плавал, один месяц вообще в трюме жил, когда корабль долбил арктические льды. Правда, позвоночник себе я повредил навсегда во время жестокого шторма в Баренцевом море, спасая своих матросов…
С той, о которой фактически все дневники, тоже ничего не сложилось. Последняя запись в последней тетрадке – последнее письмо к ней с объявлением разрыва. Там есть душераздирающие строки: "Только память о розовой бумажке, в которую ты обвернула свою фотокарточку, заставляет меня писать. Ира, любовь моя, а я ведь ни разу не поцеловал тебя… Я рад, что во мне нашлись силы покончить со всем сразу… Желаю тебе много хорошего и светлого счастья, Ирина".
На этой фотокарточке в розовой бумажке была подпись, как водится в провинции:
Не беда, что здесь нет красоты – Это образ души одинокой. Но быть может и эти чертыТебе вспомнят о дружбе глубокой. (Верно, кажется: "Вам напомнят", но нельзя же ко всякой выхухоли обращаться на "Вы").
И фотокарточку, и розовую бумажку нашла в архиве и разорвала на мелкие клочки моя юная любимая жена. Это было ее законное право наглухо закрыть эту страницу моей жизни. Силой компьютера я смог восстановить образ прежних воздыханий только из групповых фото. Я просто не мог не показать свой бывший "предмет" уже на этих страницах.
Кстати, о подписях с обратной стороны фото. Приведенная выше – не самая крутая. Еще один воздыхатель Иры подарил ей фото с простенькой, но со вкусом, надписью:
Пусть мертвый взор твоих очей Коснется памяти моей.Нечто, столь же роковое, наверное, написал и я на своем "портрете", которого наверняка постигла участь розовой бумажки.