«Девочка, катящая серсо...»
Шрифт:
Я не воспользовалась возм<ожнос>тями вырваться на «вольную волю» из огромного концлагеря, в который попала с первых лет юности. Я не послушалась голосов во мне, призывавших к спасению. Мне было жалко оставлять маму и Лину. И Юрочку. Но вот все потеряны, все погибли. Мамина смерть была мучительной, но она была на глазах у меня, и я ее похоронила. А Лина Ивановна умерла одна и, может быть, звала меня в бреду — и упрекала. И я не знаю ее могилы. А Юрочка исчез бесследно из жизни — и все его письма и рисунки погибли, и друзья забыли о них обоих. И никто не помогает ни мне, ни ему. Что мне делать, чтоб убить себя? Может быть, узнав о моей смерти, люди одумаются и пожалеют, и начнут его разыскивать и ему помогут. Вал<ентина> Ходасевич говорила, что мои девочки, как петарды{333};
…Сегодня закрывают двери Алтаря. Кончается пасхальная неделя. Неужели я такая грешница, что не достойна услышать «Христос Воскресе» перед смертью?..
Светлейший праздник в году — такая серость здесь! Идет дождь, промозгло. Да, ведь здесь была (уже давно) гроза…
Я много лет не слыхала запаха жасмина. Лучшие на свете цветы!.. Помню розы Серг<ея> Серг<еевича> Познякова, гиацинты Бахрушина{334} и Юрочкины альпийские фиалки.
Господи! Может ли быть утешение? Может ли быть счастье?..
Всю жизнь мою в горькие минуты приходило какое-то утешение. Хотя бы знак. Но после смерти мамы этого не стало. Беспросветно все…
Переписываю роли к колхозной пьесе со «страстями». Во сне (забываю много) <…> вчера — улицы Ленинграда, квартира Катиной подруги (вроде Валерии), но в районе конца Офицерской или Садовой, — еще какая-то улица, которую пересекает набережная Фонтанки; улицы — широкие, как в Ленинграде, но в домах и дворах — зеленая затененность Москвы. А у Фонтанки высоченный берег, скорее, как у Невы, — и громадные стоят, морские корабли. Вчера зря ходила брать билет для Мар<уси> на «Крейсер Варяг»{335} (билеты были проданы) — зашла к Стрелковой; разговор о гастрольной поездке и о дурацких колхозных выставках. Обвиняет Ваню. Приходил веч<ером> Полонский. Он зло остроумный, м<ожет> б<ыть>, несколько однообразный — некоторые вещи рассказывает много раз — хвастает и подвирает (про свое богатое житье в детстве) — но все же это человек с каким-то индивидуальным миросозерцанием и с какой-то честью, которую Юра любил называть каторжной. В воскр<есенье> весь день шел дождь и снег. Есть хочется. Плитка шоколада опять стала райской мечтой. А финики? А ананасы?.. Противно смотреть в зеркало. Надо бы как маркиза Кастильоне{336} — не смотреть совсем. Но она могла запереться от мира в темной квартире.
Писем нет. Ни Наташа, ни Валерия, ни Всеволод{337} — как сговорились. — Что же мне делать? Нигде и никому я не нужна. Но надо быть последовательной. Я никогда не интересовалась быть «человеком». Если я была «нравственной», то это потому, что я боялась, что Юра меня изувечит, а также боялась огорчать маму. Но у меня всегда были эстетические, а не этические каноны, и я хотела быть женщиной и творческой Силой, а отнюдь не «человеком». Жаль мне было животных и людей голодных. Больше всего я жалела Лину Ивановну. И вот она-то умерла без меня, и я ей не помогла. И Перикола погибла без меня, не знаю как.
Для Бога я дурной и грешный человек, но для людей у меня переизбыток нравственных качеств, и нечего было их культивировать. Но женщиной я перестала быть, художницей — тоже, так что вывод ясен; для чего я нужна на свете?..
Мне следует умереть. Мне надо только об этом думать. Ведь Ал<ександр> Блок довел себя до смерти сам.
Мне не подобает мечтать о глупостях, как будто мне только 15 лет.
Вчера стала нездорова. Во сне оч<ень> много, но помню только спутника в какой-то дороге вроде Маневича; какая-то дощатая уборная… В <нрзб> видна площадь с ярмаркой.
Была на «Крейсер Варяг». Мне нравится, я люблю море, шаги на палубе, морскую форму, старые ордена…
Зражевский, как всегда, очень хорош (какого мужа выбрала себе хорошего Лида Трей!) — Ливанов актерничает немного, но очень уж внешне хорош. <…>Вчера по Би-би-си о том, что Сталин дает прощальный банкет конференции, а в Кингстауне дают прощальный банкет королевской семье.
Иден произнес речь в шекспировскую годовщину. «Где-то», «что-то», — в «мipe» — там — далеко! <…>
Эти дни погода была, как в Ашхабаде. Но как плохо мне… У нас очень холодно, и Ваня смотрит недовольно, как я ем. И правда, я не вру, это так и есть. <нрзб> все время голодный, и вечно разговоры, что ему надо всего больше, а ведь у меня нет карточек уже давно. <…>
Голод, одиночество, скука. Вот все, что может быть, а ведь я была терпелива. Я всю жизнь ждала чуда. Если я не всегда верила в Бога, я верила крепко в счастливую свою звезду. Но какая может быть будущность у женщины, которая уже не молода, у художницы, которая уже не рисует, у человека, не имеющего дома, не имеющего профессии, не имеющего никаких друзей?
А ведь это все так. На всем свете единственная Катя{338}меня жалеет, но Катя сама еще старше и несчастнее меня. И ведь она тоже решительно не может мне помочь.
<…> А то, что я стала думать о другом человеке — но ведь у меня нет другого утешения, и эти глупые фантазии помогают мне немного нести свой крест, не плакать дни и ночи. А о Юрочке я уже не смею думать, как о живом.
…Во сне вчера шумела Литва — как высокое поле с колосящейся рожью — людей не было видно — потом Литве дали какой-то приз за полевые работы — я, Лина Ивановна и Сталин ели суп из литовских зерен и овощей, — я думала: и что-то Юрочка? Как помочь ему?.. А потом было, как конец повести или роман, — и героиня этой повести встретила близкого человека, он взял ее на руки, понес — м<ожет> б<ыть>, это была повесть обо мне. Сегодня под утро уж другой человек подошел ко мне, я клала в коробочку рассыпанный бисер от бисерных бус. Скоро день рожд<ени>я мамы, ей было бы 78 лет.
Господи! Пожалей меня! Помоги мне!..
День рождения мамы. В воде березки и зеленые ветки молодого тополя. Письмо от Всеволода Ник<олаевича>. Ек<атерина> К<онстантиновна> и Ольга Ник. в Рыбинске. О моих вещах он ничего не пишет (их нет, конечно!).
Вернулся Зиновий. Ко мне не зашел, хотя был в театре. Я с ним не желаю встречаться. Но это пустяки. Смысл не в этом. Он вроде мухи. «Вернее» всех злоязычный Полонский. Во сне были: <нрзб>, здешние люди; Радловы и Корнилий{339}, Лина Ив<ановна>; Анна бранила своих мужей за то, что они не купили вовремя сахар по дешевой цене.
В жизни: болеет Куся. Вчера ему было 4 года, но он температурил и ничего не ест. Как мне все и всё надоело! Всеволод пишет, что Ек<атерина> К<онстантиновна> все такая же (в августе прошлого года была прелестной и веселой). Она уже давно уехала с Урала. Проклятый Урал — ставший маминой могилой, он меня погребает заживо. Я всегда ненавидела Урал, никогда мне не хотелось даже видеть ни Урала, ни Сибири. Зачем меня загнала сюда судьба?.. И мне не вырваться! Не вырваться! <…>
Вчера во сне опять был Сталин; Лина Ивановна; я старалась объяснить Сталину про мои картины, про Юру, про всё. Вчера был и долго сидел Полонский. Поговорили о Мгеброве с Комиссаржевской (он в чтении обратил внимание на некоторые занятные детали), — перед уходом стал говорить о любви и всяких уклонах и причудах, — и, вроде как по Шекспиру, иносказательно, объяснился в любви.
Конечно, он мне после снился.
Сегодня пошла на «Каменный цветок»{340}. Перед тем была хроника — похороны Вахрушева — и там был он. Высокий, почти как Де Голль, постаревший, некрасивый. Но я будто вижу первый пирамидальный тополь по дороге к югу, — или куст роз весь в цвету, — или небо, полное самых сверкающих звезд… у меня сердце прыгает и — падает. А мне скоро полвека. Мои подруги в гимназии говорили, что я буду всю жизнь Психеей, ищущей своего Эрота…