Дева гор
Шрифт:
Нэкэ осторожно завела разговор о них, — Имэн промолчала. А злые языки не умолкали — придя однажды к колодцу, Нэкэ услышала свистящий шепот Харанач:
— Эта ведьма в чащобе с нечистыми забавляется… Старший мой увидал ее там и чуть ума не решился — думал, лесная дева по его душу пришла…
Нэкэ ни словом не обмолвилась о том ни Мэкчиру, ни его жене, хотя сердце болело за маленькую Эйки, но когда в селении заговорили о том, что безумная рыбачка таскает на гульбища к духам свое отродье, не выдержала:
— Ты бы хоть дочку в лес не брала… Люди всякое болтают…
— Болтают… Знаю я, что они болтают. Всю жизнь шепоток за спиной: «Дэхтэ…» По-вашему — ведьма, у которой даже имени нет. И в жены ее никто не возьмет. Бабка моя — дэхтэ. Родила
Она сидела, неподвижно глядя в огонь: глаза — как бездонная пучина, что своего не отдаст — не убежишь от нее, не спрячешься…
Это был их последний разговор. Вскоре Имэн ушла — тихо и незаметно. Сгинула, будто ее не было вовсе.
Прослышав об исчезновении чужачки, соседки сбежались к Нэкэ, как козы на водопой: не терпелось узнать, что да как, но она, не сказав ни слова, заторопилась к Мэкчиру и Эйки.
…Хмельной дух ударил в нос с порога. Она в нерешительности остановилась: разве с хозяином дома сейчас поговоришь? Может статься, бедняга ее спьяну-то и не узнает.
Сидевший на топчане Мэкчир, услышав скрип отворившейся двери, поднял голову, и, уставившись на гостью мутным взглядом, прохрипел, раскачиваясь из стороны в сторону: «Я знал. Знал, что она уйдет».
Хоть соображает. Но он что тут — один?
— Дочка где?
В темном углу зашуршало, и Нэкэ увидела сжавшуюся в комок малышку: щечки, недавно пухлые и румяные, ввалились, в глазах застыл страх. Дав ей принесенную с собой лепешку, Нэкэ развела огонь, чтобы сварить похлебку:
— Эйки, у мамы… у вас есть соль?
Та, успев расправиться с половиной лепешки, шустро взобралась на лавку и, встав на цыпочки, ловко стянула с полки завязанную в узелок тряпицу. В отблеске пламени блеснул на ветхой рубашонке амулет — птица с серебряными крыльями.
— Это тебе мама дала?
Девочка молчала.
Годы спустя, пытаясь вызвать в памяти образ матери, Эйки всякий раз с горечью убеждалась, что не может вспомнить ее лица: смутно виделась светлая улыбка, озарявшая забытые черты, и волосы, пламеневшие на солнце. Порой казалось, что у нее и не было никакой мамы, а они с отцом всегда жили одни в своем домишке на отшибе. Лишь этот амулет говорил об обратном — и лесные птицы, слетавшиеся со всех сторон, стоило ей выйти за околицу. Раньше эти птицы прилетали к маме. Эйки помнила ее слова:
— Скажи им: «Та кама амаки», и они подлетят к тебе.
«Та кама амаки…» Что это значит, мама не объяснила, а Эйки часто повторяла про себя непонятные слова: пока она помнит их, мамины птицы будут прилетать к ней…
Пересуды после исчезновения чужачки не стихали долго: «Даже волчица волчонка своего не бросит! Хотя… что с них возьмешь, с морских бродяг!» Еще большее негодование вызвала попытка Мэкчира найти жену: «Совсем про гордость забыл! Пускаться вдогонку за этой распутной бабой, чтобы снова нас всех опозорить!» И Нэкэ была против его затеи, но он, презрев всеобщее осуждение, ушел с караваном купцов и паломников, прихватив с собой дочь.
Купцов, выгодно сбывших в Дэкире и соседних с ним селениях свой товар, а обратно везших шерсть и изделия искусных дагнабских ткачих, сопровождала охрана. У главного через все лицо шел шрам, и Эйки в первый день, позабыв обо всем, уставилась на него, но он метнул такой мрачный взгляд из-под насупленных бровей, что она потом долго боялась на него смотреть. Зато бездетная пара, отправившаяся на богомолье, чтобы вымолить у Белоликой дитя, души в ней не чаяла: жена — маленькая, хлопотливая, проворная — причесывала ее, заплетала косички, угощала чем-нибудь, а муж, чем-то неуловимо похожий на жену, подарил собственноручно вырезанную из дерева птичку. Эйки нарекла
ее «Амаки», а когда они с остальными путниками на привалах принимались за еду, обмазывала крошечный клюв молоком и «кормила» с ладони крошками.Еще был мул по кличке «Прорва» — он, как голодный пес, вечно вынюхивал, чем бы поживиться, и, по уверениям хозяина, сожрал однажды его кушак, после чего и получил это имя взамен первоначального. Прорва и правда норовил стянуть все, что плохо лежит, и во время одного из привалов оставил своего владельца без обеда, опустошив оставленный ненадолго котелок с похлебкой. Погонщик набросился на него с бранью, и, спасая воришку от хозяйского гнева, Эйки кинулась к нему с криком: «Не бей его, я тебе свою птичку отдам!» И тут словно из-под земли вырос человек со шрамом — вырвал у хозяина Прорвы кнут, отшвырнул в сторону, и, не говоря ни слова, вернулся к прерванной трапезе. После один из охранников принес Мэкчиру с дочкой кусок поджаренного на углях мяса. С того дня лепешки свои Эйки всегда отдавала Прорве, потому что они с отцом пользовались покровительством охраны до самого прибытия в Белый город.
Там они попали на празднование Йалнана. Эйки запомнились высокие башни под пронзительно-синим небом, разноязыкий людской гомон на вымощенных камнем улицах, еще более многолюдных, чем обычно: вихрем проносились мимо кавалькады всадников в алых плащах, ниспадающих на гладкие крупы коней, чьи золотистые гривы летели по ветру, и теснящиеся вдоль стен зеваки радостно приветствовали их.
Отца с дочерью совсем затолкали в толпе. Девочка, никогда не видевшая столько людей, взирала на все с открытым ртом. А Мэкчир вглядывался в чужие лица в безумной надежде найти среди них любимое, родное, потерянное навеки…
Целый день по городу с ликующими возгласами носили статуи Белой Девы и Бога Солнца, а на закате перед храмами раздались печальные завывания труб, сопровождаемые скорбными песнопениями и рыданиями плакальщиц, простиравших руки к солнцу, закатные лучи которого казались кровавыми. Едва угас последний луч, крики и стоны возросли многократно. Пламя бесчисленных факелов освещало печальную процессию: статую Златокудрого несли на носилках по запруженным народом улицам, — он лежал, устремив к небу бледное лицо с полуприкрытыми глазами, тело его утопало в алых цветах, и люди, падая перед ним на колени, с горестными криками раздирали на себе одежду. Из храма Белоликой навстречу ему вынесли статую Девы под вдовьей накидкой, и понесся к небу плач:
«Муж мой прекрасный, возлюбленный мой! Склонившись над тобой, взываю к тебе я… Склонившись над тобой, взываю к тебе я! Но очи твои погасли, очи твои не видят меня… Муж мой прекрасный, возлюбленный мой! Вся земля по тебе стоном стонет, Погрузившись во мрак, небо плачет, Все вокруг скорбит по тебе, А ты, солнцеликий, не слышишь… А ты, солнцеликий, не встанешь! Муж мой прекрасный, возлюбленный мой! Камнем стало сердце мое… Камнем стало тело мое! А ты, солнцеликий, не видишь… А ты, солнцеликий, не встанешь!»