Детство Ромашки
Шрифт:
Ну так. Ну что?!—сверкнула торговка глазами, рывком смахивая с губ подсолнечную шелуху.
Бери рублевку заместо пятиалтынного. Не ел я. Со вчерашнего дня не ел. Ай ты не человек?
И когда ты, нечистый дух, от меня отстанешь?! — вскочила торговка.— Тебе базар, что ли, мал? Сгинь с глаз моих!
Я, тетка, не бес, не сгину,— глухо произнес грузчик, выпрямляясь и покачивая локтями.— Тут базар. Ты торгуешь, я покупаю.
А я вот не желаю тебе продавать! Не желаю! Другому даром отдам, а тебе вот — дулю!
—Дашка! — предупреждающе крикнула Лукерья.
—Чего — Дашка?! — подбоченясь, завизжала та, бледнея от злости.— Жалостливая какая выискалась! Уж если тебя совесть зазрила, разменяла бы ему трешницу на серебряные рублики!
—Нет, ты постой! — топтался, раскачиваясь,
—А потому как свобода теперь!
Сво-бо-ода?! — угрожающе протянул грузчик, вжимая голову в плечи.— А равенство с братством куда запихала?
А вот сюда! — хлопнула Дарья по кожаной сумке, болтавшейся у нее на локте.
Грузчик качнулся и поддел ногой корчагу. Подскочив, она пролетела мимо опешившей Дарьи и, ударившись о землю, с треском развалилась. Куча горячего рубца запаровала синим дымком.
Дарья, заверещав, кинулась на грузчика, но он отшвырнул ее так, что она шлепнулась широким задом в одну из половинок корчаги.
На грузчика со всех сторон налетели торговки. Истошно выкрикивая, они били его кулаками, пучками веревок. Толстая, словно надутая, баба сновала вокруг сроившейся толпы и все замахивалась и замахивалась коромыслом. Я подскочил и выдернул у нее коромысло. Она глянула на меня и, приподняв сальные руки к щекастому лицу, попятилась. Отшвырнув коромысло, я вернулся к Лукерье, взял бадейку с квашонкой и принялся вставлять ее в сумочку.
К верещащему рою торговок бежали мужики, ребятишки. Какой-то дядька в рыжем чапане с обтрепанными полами, но без рубахи, всклокоченный и чумазый, вскочил на полок и высоким скрипучим голосом заорал:
—Круши, Тимоша! В подбрудок ей, в подбрудок! У-ух, ты! — И он прыгнул с полка.
Но тут же на его месте оказался Григорий Иванович. Заложив в рот два пальца, он оглушительно свистнул, а затем, приседая от напряжения, крикнул:
—Раз-зой-дись!
Торговки с тревожным шумом разбежались, и сразу же наступила такая тишина, будто все онемели.
—Э-эх вы, кровососки! — с отвращением, сквозь зубы произнес Григорий Иванович и, махнув рукой, спрыгнул с полка.
На месте свалки, схватившись за голову, сидел избитый босяк. Рубахи на нем не было. Он трясся, рыдал и бранился:
—Псы, подлые псы! Голодный, а вы!..
Я высвободил бадейку из сумочки, решительно подошел к нему.
—На, дядя, ешь квашонку, пожалуйста! Дрожащими руками он принял бадейку и припал к ней. Домой я вернулся без квашонки.
Выслушав меня, бабаня улыбнулась и как бы между прочим заметила:
—Делов-то! Не на дурное потратился. Блины и так хорошо съедятся.
10
Блины ели с сотовым медом. Дедушка из Иргизовки привез. И теперь рассказывал, как работал там да что повидал.
—Пятеро нас, балаковских, извозничало. Доски мы от реки на торговый склад лесоторговца Лиманова вывозили. В Иргизовке революция на нашу не похожа. Власть там называется Советом рабочих и крестьянских депутатов, а главным в нем безрукий солдат. По его распоряжению люди по, богатым дворам прошли и все имущество на учет взяли, а от хозяев—расписку: береги, не продавай и не отдавай. У Лима-нова тоже все переписали. Только успел он с нами рассчитаться, как люди для описи явились. Ну, переписывают там, а мы на улицу вышли, соображаем, ехать домой в ночь или заночевать. Порешили: заночуем. Пришли на постоялый двор. Гляжу, Никанор Лушонков из фургона лошадей выпрягает. «Как ты, Игнатьич, тут оказался? — спрашиваю.— Кто же склады на Волге охраняет?» Жаловаться на коменданта стал, ругать его всячески, а под конец сказал, что вслед за нами расчет потребовал. А ночью и вспыхни в Иргизовке пожар. Да ведь какой! Две улицы кряду заполыхали. Тут уж не заливать, а впору как-нибудь пожитки да людей со скотиной спасти. Кинулись мы людям на помощь. И Лушонков тоже свою пару запряг. В пожарище-то не сунешься, а оттуда, куда он вот-вот дойдет, вывозим в безопасное место детишек да имущество. Я это одной старушке с внучкой помогаю добришко на
подводу грузить. Огненные головешки уж через двор летят. И слышу: по соседству во дворе баба криком кричит, упрашивает сундук ее вывезти. Замолчала — Никаноров голос раздался. «Вывезу, вывезу, голубушка. Только вот этот тулуп с валенками мои будут». Чего тут со мной сотворилось — не расскажу. Перемахнул я через плетень, взял его за грудки. Убил бы, если б не опомнился...Я слушаю дедушку не перебивая и любуюсь им. Любуюсь не как прежде, не умной степенностью его речи, не покатыми широкими плечами и высокой грудью, налитой несокрушимой силой, не красотой его роскошной бороды и мягкостью всегда задумчивых серых глаз, а задушевностью его рассказа.
Намазывая блин медом, он продолжал:
—Больше семидесяти дворов в ту ночь выгорело, и все-то один к одному самые что ни на есть бедные дворы. А иргизов-ский председатель Совета в чем был, в том и выскочил. С его избы пожар начался. Вон ведь беда-то какая!
—Хватит, Наумыч, душу надрывать,— сердито прервала его бабаня и, толкнув раму, распахнула окно.
В горницу впорхнуло несколько лепестков с отцветающих груш. Один запутался в дедушкиной бороде. Выпутав его и положив на край тарелки, дедушка сказал:
К хорошим вестям, должно...
Вон они, вести-то, летят...— подпирая рамы чурочками, откликнулась бабаня.
Я глянул в окошко.
От базара через улицу мчался Серега. Одна нога в лапте, другой лапоть с онучей в руке держит. Выскочив во двор, я рванул калитку.
Д-д-дома? — едва выговорил запыхавшийся Серега, останавливаясь передо мной.— Д-дед Данила д-дома?
Дома.
Он скользнул мимо меня и, как на крыльях, взлетел на крыльцо.
Я ринулся за ним.
Серега стоял у стола и, кособочась, что-то доставал из-за пазухи.
—Сейчас, сейчас! — говорил он, обтирая лоб рукавом.— Вот!—и положил перед дедушкой два мятых листка бумаги.— На одной Захаровна написала, а на другой — Пал Палыч.— Запустив в карман руку, он выложил на стол связку ключей.
Дедушка недоуменно глядел то на Сергея, то на ключи. А бабаня подошла к столу и кивнула на бумажки.
—Гляди, Ромашка, чего в них писано.
Захаровну увезли,— сообщал Пал Палыч.— Полагаю, на пристань. По сведениям, сверху ожидается пароход. Бегу к Чапаеву и Махмуту. Сергей вам все расскажет.
Вторая записка была написана кривыми и почему-то только заглавными буквами:
Моим кулем не дорожитесь. Чего в нем есть, распихайте по добрым людям. До свидания.
Сама писала,—ткнул пальцем в бумажку Серега.—Они в двери ломятся, а она села и пишет. Написала, мне сунула, приказала вам отнести.
Ну-ка сядь да расскажи по порядку,— сказал дедушка, пододвигая Сереге табуретку,
Серега растерянно оглядел всех нас по очереди и сбивчиво заговорил:
Мы с ней горницу собирались белить. Мел развели. Я же у нее больше недели живу. Изба-то вся как есть пропыленная. Я все Захаровну боялся. Силы у нее — ужасти. Шкаф вон какой, а она его враз и поднимет.
Знаем мы это,— сухо сказал дедушка.— Рассказывай, когда увезли, кто?
А только что. Утром к ней доктор примчал. Поговорил, поговорил мирно, а тут как начал кричать, как начал! «Ты «Правду» запрещенную привезла! Говори, откуда?» А Захаровна говорить не стала, взяла его под ребра и вынесла на улицу. Он ускакал, а она в ту пору ж села и на бумажке писать стала. «Собирайся,— говорит мне,— беги с запиской к Даниле Наумычу». Начал я лапти обувать, а тут как раз ввалились сразу четверо. У одного веревка, а Лушонков сын леворверт на Захаровну. Я испугался, а она смеется. Лушонков ей бумагу протягивает, а она ему говорит: «Знаю, чего в ней. Спрячь. И веревку уберите. А то разгневаюсь да и попробую на вас, сколь она крепка». И с теми словами шаль накинула, бекешку надела — и к двери. Велела мне все запереть, а ключи вам доставить. Выходит она на парадное, а там уже тарантас вон какой широкий. Она в него, Лушонков с ней рядом брякнулся, а мужики на крылья встали и помчали. Я бежать, а на мне один лапоть, другой надевать некогда. Побежал, да глядь, не к вам бегу, а домой, к Пал Палычу. Сказываю ему, а он кричит: «Молчи!» — и враз тоже записку пишет и к вам гонит...