Давид Копперфильд. Том II
Шрифт:
Я тут подумал, что обязательно следует объясниться сегодня же.
— Да, — ответил я, — моя лошадь, пожалуй, могла устать, так как у нее не было ничего, что могло бы поддерживать ее силы.
— Разве у бедняжки не было корма? — осведомилась Дора.
Я опять стал склоняться к тому, чтобы все отложить до завтра.
— Нет, нет, недостатка ни в чем у нее не было, — заикаясь, проговорил я, — но я хотел сказать, что лошадь не испытывала невыразимого счастья, какое выпало на мою долю, — быть так близко подле вас.
Дора склонилась над своим рисунком и немного погодя (эти минуты я весь был словно в огне, а ноги были у меня, как лед) промолвила:
— Но одно время вы что-то не очень дорожили этим счастьем.
И увидел, что отступление невозможно и надо немедленно действовать.
— Вы,
Надо сказать, что мисс Китти была то юное существо с маленькими глазенками, в розовом.
— Хотя, конечно, — продолжала Дора, — почему вам дорожить этим счастьем и вообще почему это даже называть счастьем? Просто, это вы говорите так, на ветер, и вы совершенно вправе делать все, что вам угодно… Джип, скверная собачонка, сюда!
Не знаю уж, как это случилось. Все произошло в одно мгновение. Я опередил Джипа и схватил Дору в свои объятия. Я вдруг стал необыкновенно красноречив, слов мне не приходилось искать. Я говорил ей, как люблю ее, как могу умереть без нее, как боготворю и поклоняюсь ей… А Джип в это время надрывался от лая. Когда же Дора склонила головку и заплакала, мое красноречие совсем вышло из берегов. Я молил ее сказать одно слово — и я сейчас же с радостью умру ради нее. Я говорил ей, что жизнь без ее любви не имеет для меня никакой цены и такой жизни и не могу и не хочу выносить; говорил, что с того момента, как увидел, полюбил ее, думал о ней каждую минуту и днем и ночью и в этот момент люблю ее до безумия. «Я знаю, — восклицал я, — что люди любили до меня и будут любить после меня, но никто никогда не смог и не сможет любить так, как я люблю вас!»
И чем больше я приходил в неистовство, тем громче лаял Джип. Каждый из нас по-своему с каждой минутой становился все безумнее.
Но вот мы оба с Дорой уже довольно спокойно сидим на диване, а Джип лежит на коленях своей хозяйки и, моргая, миролюбиво поглядывает на меня. Гора свалилась с моих плеч. Я блаженствую. Мы с Дорой помолвлены.
Решили мы с Дорой нашу помолвку держать в тайне от мистера Спенлоу, и мне в голову не приходило, что в этом есть нечто предосудительное. Когда Дора, отыскав мисс Мильс, привела ее с собой, та была задумчивее обыкновенного. Боюсь, что происшедшее с нами пробудило эхо, дремавшее в ее памяти. Но это не помешало ей благословить нас и уверить в своей вечной дружбе. Говорила она с нами, как подобает говорить отшельнице, отрекшейся от света.
Какое это было беспечное, счастливое, головокружительное, глупое время!
Помню, как я, сняв мерку с пальчика Доры, заказывал ювелиру колечко из незабудок, и тот, прекрасно понимая, в чем тут дело, посмеивался, записывая в книгу мой заказ, и взял с меня все, что ему заблагорассудилось. Это колечко с голубыми камушками до того связано у меня с образом Доры, что вчера, увидав похожее на руке дочери, я почувствовал, как сердце мое сжалось от боли.
Когда я, высоко подняв голову, с восторгом нося в сердце своем тайну, ходил по лондонским улицам, гордый тем, что люблю и любим, мне казалось, что я парю в воздухе над всеми этими ползающими по земле существами.
А эти воробьи в городском сквере, где мы, такие счастливые, сидели с Дорой в пыльной беседке… И до сих пор из-за этого люблю я лондонских воробьев, и радужным кажется мне их серое оперение.
Как забыть мне первую нашу серьезную ссору (приблизительно через неделю после нашей помолвки), когда Дора отослала мне обратно обручальное кольцо в треугольно сложенной записке самого грозного содержания, где имелась такая фраза: «Наша любовь началась глупостью и кончилась сумасшествием». Эти ужасные слова заставили меня рвать на себе волосы и рыдать, так как я считал, что все между нами кончено.
Помню, как под покровом ночи я пробрался к мисс Мильс и мне удалось украдкой повидаться с ней в чулане за кухней, где стоял каток для белья. Я молил ее быть посредницей между нами и спасти меня от безумия. Мисс Мильс взялась примирить нас. Она сходила за Дорой и привела ее в чулан. Тут она, указывая на собственную разбитую жизнь, стала увещевать нас итти на уступки и не создавать из нашей молодой жизни
подобие Сахары.Мы с Дорой расплакались, помирились, и нас охватило такое счастье, что чулан с катком для белья показался нам настоящим храмом любви. Здесь же мы условились переписываться через посредство мисс Мильс не меньше одного письма в день.
Да, какое это было беспечное, счастливое, головокружительное, глупое время! Во всей моей жизни нет другого времени, о котором я вспоминал бы с такой веселой улыбкой, с такой нежностью и душе.
Глава V
Бабушка удивляет меня
Как только мы с Дорой были помолвлены, я тотчас же об этом сообщил Агнессе. Я написал ей длинное письмо, где старался дать представление о том, до чего я счастлив и что за сокровище моя Дора. Я умолял Агнессу не смотреть на это как на легкомысленный роман, на смену которому может появиться другой такой же, или как на одно из тех мальчишеских увлечений, над которыми мы бывало с ней потом подсмеивались. Я ее уверял, что глубина моей любви бездонна и что любить так, как я люблю, никто еще не любил на свете.
Когда я все это писал, сидя чудесным вечером у открытого окна, я так живо представил себе ясные, спокойные глаза Агнессы, ее милое личико, что на мою мятущуюся, взволнованную душу повеяло блаженным спокойствием, а из глаз побежали тихие слезы. Помню, как я сидел, склонив голову на руки, перед наполовину написанным письмом и мечтал о том, каким бы счастьем было для меня, если бы я мог всегда иметь Агнессу у своего домашнего очага. Я чувствовал, что нигде нам с Дорой не может быть лучше, чем в доме, где будет мой друг детства. Мне казалось, что во всех моих переживаниях: в любви, в радости, в горе, упованиях, мечтах, разочарованиях — я всегда найду в Агнессе родную, близкую душу.
В письме своем я не упомянул имени Стирфорта. Я только рассказал ей о горе моих ярмутских друзей, вызванном бегством Эмилии, и прибавил, что вследствие обстоятельств, при которых это произошло, бегство моей подруги детства было для меня двойным горем.
Зная проницательность Агнессы, я не сомневался, что она поймет, на что я намекаю, но также был уверен, что первая она не заикнется о Стирфорте.
С обратной почтой я получил ответ на это письмо. Когда я читал его, мне казалось, что в ушах моих звучит нежный дружеский голос Агнессы. Уж этим все сказано.
За последнее время, когда я так часто не бывал дома, ко мне раза два или три заходил Трэдльс. Узнав от Пиготти, что она моя бывшая няня (старушка сейчас же всем об этом докладывала), Трэдльс подружился с ней и потом, не заставая меня, оставался посидеть, чтобы поболтать с ней обо мне. Но боюсь, что моему школьному товарищу вряд ли удавалось вставить хотя одно слово, — говорила, наверное, без умолку одна моя няня, как всегда, когда разговор заходил о моей особе.
Это напоминает мне не только то, что я в тот вечер ожидал Трэдльса, обещавшего притти ко мне, но также и отказ миссис Крупп выполнять какие бы то ни было обязанности квартирной хозяйки (кроме получения платы) до тех пор, пока Пиготти не перестанет бывать у меня. Сначала миссис Крупп громко и раздраженным тоном говорила об этом на лестнице, по всей вероятности, обращаясь к домовому, ибо никого другого с ней не было, а затем изложила свои взгляды в письме. Начиналось это послание заявлением, которое миссис Крупп пускала в ход при всех обстоятельствах жизни, а именно, что она сама мать; затем, сославшись на то, что знала гораздо более счастливые дни, она уверяла, что во все времена органически не могла переваривать шпионов, проныр и ябедников, особенно в траурном, вдовьем платье. Если ее жилец желает быть жертвой подобных лиц, то уж это, конечно, его добрая воля. Сама же она с такими личностями не хочет иметь никакого дела и потому, извиняясь, объявляет, что до тех пор, пока все не будет попрежнему, она не намерена служить жильцу верхнего этажа. В конце своего послания миссис Крупп упоминала о том, что каждую субботу утром на моем обеденном столе будет лежать ее книжечка с недельным счетом, по которому, во избежание всяких неприятностей для обеих сторон, должно быть немедленно уплачено.