Чужой для всех
Шрифт:
— Хлипкая она, товарищ старший лейтенант, кожа да кости, вся в крови, разве что цыцки хорошие, да глазищи, посмотришь в них, как в омут тянет, — сержант отошел на шаг от Веры. — Нет, не хочу. Моя Нинка лучше. У нее бока – вó бока! — Храпко с усмешкой развел руки, вспомнив лучший довоенный фильм «Веселые ребята», — глаза – вó глаза! А эта, — он пренебрежительно сплюнул на пол, — дохлая курица.
Вера в это время, скрутившись калачиком, как ребенок, прижав подол ситцевого платья к ране, чтобы не сочилась кровь, лежала на полу и безутешно плакала. Острые плечи, жалко вздрагивали, подчеркивая ее невероятную худобу, а разбитые, опухшие от побоев губы, дрожа, выдавливали одну и ту же фразу, — быстрее бы все свершилось, быстрее бы все свершилось.
В какой-то момент в ее затуманенное сознание, в ее истерзанное,
…Вновь реальность
— Глупый ты, Храпко, и в бабах не разбираешься. Она слыла первой красавицей на селе. А что худая, были бы кости – мясо нарастет. Месяц в госпитале на воде и хлебе провалялась. Ее с того света полковой врач Назаренко вытащил. Как выжила, что ее удержало в этой жизни, он сам до сих пор не понимает.
— Лучше бы померла, товарищ старший лейтенант. Нам меньше возни.
— Верно соображаешь, сержант.
Данильченко поднялся, дописав последний протокольный лист, потянулся, зевая, как шелудивый кот и продолжил вслух свои рассуждения. — Устал я, Храпко. Устал мертвецки от этой этой Дедушкиной. Вот, смотри, как ломает жизнь человека. Была отличницей, комсомолкой, лучшей в школе активисткой. Пришла война. Связалась с немцем, стала шлюхой. Одним словом переметнулась на сторону врага. Вот и пойми этих баб. Теперь должна сурово ответить по закону. Я прав, сержант?
— Так точно, товарищ старший лейтенант. Вы всегда правы. Должна ответить по закону.
— Вот! — Следователь поднял палец вверх. — А она упирается. Говорит только шуры-муры и все такое. Никакой измены. Дура не понимает, что спать с фащистом, это самая что ни есть подлая измена нашему русскому мужику, а это измена высшего порядка Родине. В общем, заканчиваем с этой шлюхой немецкой. Нас ждут новенькие дела-тела, — он похлопал по сейфу. Всем нужно следственное внимание. Все нужно учесть, отсеять, так сказать зерна правды от плевел лжи. А это тебе не хухем-шмухем резаться в карты со своими держимордами. Здесь нужен тонкий психологический подход к каждому индивидууму. Ты все понял, что я сказал?
— Так точно, товарищ старший лейтенант госбезопасности. Каждому внимание: кому матом, кому сапогом под яйца, чтоб знали, что имеют дело с советским законом.
— Все ты понимаешь, как я гляжу, Храпко, а девку не уберег, видишь, расквасилась. Данильченко, скрипя начищенными до блеска сапогами, подошел к лежащей и стонущей Вере и пнул ее в бок ногой.
— Будешь, сука, говорить все или, б… тифозная, будешь отнекиваться. Не видела, не знала, не слышала, не предавала.
Вера сделала попытку подняться, но у нее просто не было на это сил.
— Подыми ее, Храпко.
Прыщавый конвоир огромными лапищами, словно котенка приподнял худенькое, почти подростковое тельце Веры и усадил на пододвинутый им же ногой табурет. — Сидеть.
Вера безвольно обмякла на солдатском табурете, но не упала, удержалась.
Следователь взял настольную лампу и вместе со шнуром притянул ее к лицу Веры. Та вздрогнула и отклонилась, ощутив тепло и свет, с трудом приоткрыла опухшие в кровоподтеках глаза. Они не излучали цвет безоблачного неба, цвет васильков, которые дарил ей с любовью Франц, ей своей принцессе Хэдвиг. Да и волосы, сбившиеся в лохмы, грязные, пропитанные застывшей кровью, явно не были цвета спелой ржи. В глазах, глазищах Дедушкиной Веры горел пожар, пожар в буквальном смысле от побоев, издевательств и вспыхнувшей ненависти к своим насильникам, русским насильникам в краповых погонах.
С того самого времени, когда ее чуть окрепшую от смертельной раны, арестовали и увезли из госпиталя в Пропойск, огонь ненависти поселился в ее груди. Огонь полыхал постоянно в этом подвале, временами затухая или возгораясь более мощным пламенем, но постепенно, день ото дня, под пытками и истязаниями он угасал. Угасал потому, что она просто не хотела жить. В ее взгляде все больше читалась душевная пустота и безразличие к своей дальнейшей судьбе.— Ну что? Очухалась, немецкая шлюха! Видела, какие у нас в коридоре мужики? Не вровень твоему смазливому фашисту. Жеребцы! Не будешь подписывать, что я тебе написал, сразу трех вот таких с медвежьими харями и жеребячими х… на тебя. Поняла, немецкая потаскуха! Разделают так, что матку наизнанку вывернут! — Данильченко больно схватил Веру за подбородок и стал трясти голову. — Говори, будешь подписывать! Сука! Ну!
— Будьте вы прокляты, каты! — захрипела Вера и, попыталась плюнуть в красное, перекошенное злобой лицо следователя. Окровавленный сгусток слюны сполз на руку Данильченко.
— Сука, — бешено завизжал следователь, брезгливо одернув руку, и с размаху ударил девушку кулаком в лицо. Вера вскрикнула от боли, но не отлетела к стенке. Могучие руки сержанта подхватили ее и, придерживая от падения, усадили на место. Храпко готовил Веру к новой атаке, зная, что его следователь, придя в ярость, не может остановиться, не перебив нос подопечному. А что жалеть изменника Родины? Все равно вышка.
Вера, словно плеть, повисела на руках конвоира. Из разбитого носа текла кровь. Она не делала попыток ее остановить.
Данильченко подскочил к столу, матерясь, стер плевок с руки, схватил заполненный протокольный лист и, через мгновенье остервенело держал его у лица Веры.
— Ну! Последний раз спрашиваю, будешь подписывать, шлюха? Или мои жеребцы поимеют не только тебя, но и твоих малолетних сестер, которые пойдут за тобой следом за укрывательство изменника Родины. Я не шучу и говорю это с полной ответственностью. Ну! Подписывай, продажная шкура.
— Я согласна, — тихо выдавила, окровавленным ртом Вера, находясь в состоянии близкому к шоку и дрожащими пальцами, с помощью руки следователя, поставила под протоколом похожую на подпись закорюку.
— Давно бы так, — осклабился офицер госбезопасности, — кралей осталась бы, а не сраной галошей, — и выдернул протокольный лист из рук арестантки, дабы та не передумала. — Увести! — махнул головой Данильченко конвоиру.
Сам спешно расстегнул ворот коверкотовой гимнастерки, открыл форточку, чтобы быстрее проветрить помещение от неприятного запаха изувеченных тел, крови стоявших в его кабинете целый день и, смахнув со лба свисающие капли пота, достал из глубины рабочего стола бутылку «Московской» водки и круг колбасы. Его глаза радостно заблестели, когда он откупорил водку и понюхал свиную колбасу, в предвкушении маленького праздника. Данильченко всегда себе устраивал после окончания дела по расстрельной статье маленькое одиночное застолье. А статья была таковой. Связь с немцами в годы оккупации приравнивалась к измене Родины. Но он добрый, он еще подумает подводить Дедушкину под расстрел или нет. Слишком много надуманного было в материалах дела. Что могла знать, выпускница школы, тогда в июле 41 года, какие сведения могла передать немцам, когда Красная Армия бежала, а сам Генштаб не мог разобраться в этой кутерьме? Ничего. Кроме этого есть смягчающие обстоятельства. Мать помогала партизанам в годы оккупации, пострадала от этого, инвалид. С ней трое несовершеннолетних детей, да четвертая – байстрючка от этого немца. Брат-орденоносец, полковой разведчик, воюет на 2-м Белорусском фронте. Безотцовщина. Нет, от этих фактов просто так не отмахнешься.
Данильченко налил две трети стакана и посмотрел на портрет вождя, ему показалась, что тот нахмурил брови. Следователь, вдруг сам не ожидая того, вытянулся по стойке «смирно» и, сбиваясь, краснея, пролепетал известную каждому довоенному школьнику фразу. — Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! — и чуть не козырнул как пионер. — Устал, действительно устал, — мысленно подумал он и медленно отвернулся от портрета, постоял, молча с минуту, успокоился и с громким выдохом, — Ха-а!
– залил с удовольствием горькую жгучую жидкость внутрь. Закусил зеленым луком, намокнув в соль.