Человек в степи
Шрифт:
Он стянул развернутую было тряпицу с едой, кашлянул погромче.
— Хватит, не гуди. Неси из ящика кувалдочку, подладим шкворень.
К хутору мы направлялись с бригадиром тракторной, пожилым мужчиной.
— Тяжел Глазунов, — сказал я.
— Малость есть, — шагая, усмехнулся бригадир.
После рассветной влажности быстро припекало. Клубы пыли из-под машин вставали по дороге.
— Мы с Василем вместе за границей демобилизовались, — сказал бригадир. — В один вагон попали. Служили отдельно, а попали вместе. После границы едем нашей землей… Заместо станций — одни стены, деревни пожженные, только по буграм вырыты землянки, как сусличьи норы.
Хорошая нас компания ехала. Вечером как-то зашлись с победы выпить. Один сосед-сержант говорит: «Эх, доберусь домой — с детишками посижу, с жинкой. За войну первый раз хоть неделю ни об чем думать не буду». Другой тоже семью вспомнил: «Да, — берет стаканчик, — подлечиться, в себя прийти надо. При такой разрухе лет на десять делов — восстанавливать».
Обсуждаем хозяйственные дела, а Глазун, — он выпить отказался, сказал — голова болит, — поворачивается до нас на полке, сам же здоровенный, а глаза муцупенькие, пронзительные, как у кобелюки. «Вас бы, — говорит, — за такие разговоры под трибунал!.. Отдыхать едете?! Десять лет, — говорит, — сволочи, восстанавливать, лодыря гонять собираетесь…»
Один танкист, человек выдержанный (как раз очень дружил с Василем, у них и сумка общая была), поворачивается к Василю:
«Ты, — спрашивает, — собираешься восстанавливать хала-бала или по-разумному? Если по-разумному, то и подходи с хозяйской головой. Восстанавливать ведь надо то самое, что всю нашу жизнь строилось. Всей нашей историей… Такое восстановить — это, по-твоему, лодыря гонять? Инженерски, технически необходимо самое малое на десять лет строить расчет».
Глазун как пихарнет с полки сундучок танкиста. Видать, нарочно, чтоб ударить, если человек возразит. Тог молчит, и мы тоже. Что ему, здоровиле, скажешь, когда он аж побелел весь?.. Как раз поезд на тормозах пошел. За окнами электричество на столбах. Ползем по саперному мостку, а сбоку — повзорванные фермы, через всю реку торчат из воды углами…
Проехали. Глазун спрашивает танкиста: «Небось хозяйская голова болит, что по такой земле едешь, водку жрешь? И не станет она тебе поперек горла?»
Конечно, так мы те пол-литра и не допили, по полкам разошлись. Сколько еще дней ехали, Глазун слова танкисту не сказал — врозь дружба. А когда тот вышел в Туле, швырнул за ним дверь ногой:
«Ишь, — говорит, — историю вспомнил. Ты так вспоминай, чтоб шло на пользу. У него «технический расчет» требует десять лет восстанавливать. А злости не хватит иначе рассчитать? Ничего — спросим с тех, кто по-вчерашнему работать захочет!»
До самой Целины жалел, что морду танкисту не побил.
Мы дошли с бригадиром до хутора.
— Вам в правление надо сюда, — махнул бригадир, — а мне подбежать еще в мастерские.
В отаре
Целинские поселки очень походят друг на друга. Большинство их — это лишь одна длинная улица, протянутая среди поля. Редкие, только в послевоенные годы высаженные акации тянутся цепочкой вдоль улицы. Однообразны без всяких украшений дома — глухие с северной и западной стороны, с окнами и навесами — с южной. Навесы подперты всюду одинаковыми, тонкими, как жерди, столбиками; всюду в одном месте входная дверь, одинаковые сени. Домики — как близнецы. Их строили по стандарту для религиозных общин, когда после революции возвращались общины из царских ссылок, из заграницы; прибывали в не тронутые плугом целинские степи, селились отдельно каждая в зависимости от своих верований и религиозных обрядов.
Теперь это передовые колхозы, засыпающие хлебом целинский элеватор, учащие детей в ростовских и новочеркасских институтах. К их домикам пристроились большие мазаные дома колхозных правлений и огромные, порою
кирпичные здания клубов; на улице рядом с бычьими возилками мотыляют велосипедисты, бегают ребята в пионерских галстуках. Вечером вдруг заговорит молчавший с утра репродуктор, прибитый к столбу, и какой-нибудь офицер, прилетевший из Берлина в отпуск к родителям, остановится с девушкой послушать некогда запрещенную в общинах музыку. Современностью живут многочисленные Журавлевки, Михайловки, Лопанки, но общий вид построек, незагороженные широкие дворы, отсутствие садов, опаленная зноем, без клочка тени равнина поражают свежего человека.Поселок Буденного иной. Здесь первым в районе образовался колхоз, начал стремительно расти и по-новому отстраиваться. Городского типа дома, каждый со своим лицом, штакетники, высокие деревья. Главная улица напоминает зеленый центр рабочего поселка. В комнатах правления венские стулья и крахмальные шторы.
Чтобы не дымить в правлении, мы вышли покурить на веранду. С нами закуривал громоздкий бородатый конюх и молоденький хлопчик в защитных галифе. Угощал конюх. Его красный кисет, напоминавший наволочку с небольшой подушки, в самом углу таил крупно помятый черный самосад. Первым скрутил хлопчик в галифе. Затянувшись, он лупнул глазами и, как рыба, округленным ртом схватил воздух.
— Ага! Дергануло! — обрадовался конюх.
Он затягивался с наслаждением, но маленькими затяжками.
— Хорош табачок… Называется гадючник. Дыхни им на гадюку — закрутится и сдохнет. Это спасибо Васе за табачок.
— Что он — огородник?
— Нету. Чабан. Хоть молод, нема и шести десятков, а такой редкостный чабан, что его овцу без надобности купать в табаке. Зачем?! У Васиной овцы и без того никакой чесотки. Разгреби шерсть, а там кожа белая, как у хорошей барышни щечка. Вот с купки и экономится табачок. Может, еще закурите?
Я не поверил. Купка — гласят инструкции — закон. Это так же необходимо в овцеводстве, как прополка в огородном деле; только купками ликвидируют вспыхивающую в отарах чесотку. Однако в правлении подтвердили, что Василий Васильевич Негреев так содержит свою отару, что в ней отпала необходимость купюр и а еще и добавили, что завтра к Негрееву «побежит» бедара!..
Выезжали мы с Худяковым, заведующим овцеводческой товарной фермой, сокращенно — ОТФ. Произносилось ОТФ короче, да и, возможно, напоминало Худякову артиллеристу-противотанкисту, отгремевшее вчера боевое: ПТР, НП!.. Выезжали мы из его дома. Ему, совсем еще молодому человеку, почтительно подавала кнут дородная, статная беременная дочь.
— Удивляетесь? — спросил Худяков. — Нас, духоборов, женили детьми. Сейчас мне тридцать четыре, а дочке восемнадцать. Год, как зятя в дом принял, через месяц стану дедом…
Он отправлялся на дальние выпасы, а к Негрееву должен был заскочить мимоходом, передать карболку для лечения овечек. Горячий, как дыхание огня, ветер несет клочки сухих травок, пришептывает в пожелтелых полях кукурузы; Худяков с вожжами дремлет на ходу, механически посвистывает кнутом по воздуху.
Часа через полтора езды по проселку и бездорожью мы увидели мутное, расплывшееся на горизонте пятно отары. Еще оставалось метров триста, когда от чабанского возка отделилась пара лохматых, крупноголовых псов. Без лая, с хрипом вымахивали они по бурьянам навстречу лошади. Другие, оглядываясь на идущего к нам хозяина, тоже устремлялись вперед, обегая овец, беря пас в клещи…
— Такие чертоганы с бедарки стащат, — вроде бы пошутил Худяков, однако натянул вожжи, ожидая Негреева.
Тот вразвалочку приближался — маленький, весь выгоревший на ветру, сухонький, будто полинялый. В руке его герлыга — шест с деревянным крюком на конце которым чабан по надобности ловит в отаре нужную овцу.
— Слава богу, Василь Василич! Воюешь? — крикнул Худяков.
— Воюем, — ответил Негреев.
— Привез тебе карболовку. Вот товарищ из района у тебя побудет. Завтра надъеду.