Беседы со Сталиным
Шрифт:
Завершающий моральный удар по делегации был нанесен, конечно, Сталиным. Он собрал делегацию в полном составе в Кремле, устроил для нее, как обычно, банкет, а заодно и сцену, которая годилась бы только для шекспировских драм.
Он подверг критике югославскую армию и то, как ею руководят. Однако лично он критиковал только меня. Да еще как! Он возбужденно говорил о трудностях Красной армии, об ужасах, которые ей приходилось преодолевать, ведя борьбу за тысячи километров от разрушенной страны. Плача, он выкрикнул:
– И эту армию оскорбил не кто иной, как Джилас! Джилас, от которого я меньше всего этого ожидал, человек, которого я так хорошо принимал! Армия, которая проливала за вас кровь! Неужели Джилас, который сам писатель, не знает, что такое человеческие страдания, что такое человеческое
Он часто поднимал тосты, льстя одному, шутя с другим, подкалывая третьего, поцеловал мою жену, потому что она была сербка, и опять проливал слезы по поводу тягот Красной армии и югославской неблагодарности.
Сталин и Молотов почти театрально разделили между собой роли в соответствии со своими склонностями: Молотов холодно долдонил о проблеме и оскорбленных чувствах, тогда как Сталин впал в трагический пафос. Все это конечно же достигло апогея, когда Сталин, поцеловав мою жену, воскликнул, что он сделал этот жест любви с риском быть обвиненным в изнасиловании.
Он очень мало говорил или вообще не говорил о партиях, коммунизме, марксизме, но очень много – о славянах, о связях между русскими и южным славянами и – опять – о героических жертвах и страданиях Красной армии.
Слушая все это, я был потрясен и впал в оцепенение. Сегодня мне кажется, что Сталин сделал меня козлом отпущения не столько из-за моей «вспышки», но потому, что старался каким-то образом завоевать меня. К этому его могла подтолкнуть лишь моя искренняя восторженность в отношении Советского Союза и его самого как личности.
Сразу же по возвращении в Югославию я написал статью о своей «Встрече со Сталиным», которая ему очень понравилась. Один советский представитель обратил мое внимание на то, что в последующих публикациях статьи мне необходимо выбросить замечание о том, что у Сталина были слишком большие ступни, и подчеркнуть тесные отношения между Сталиным и Молотовым. В то же самое время Сталин, который быстро оценивал людей и отличался особым умением использовать человеческие слабости, должен был знать, что не сможет завоевать меня, основываясь на политических амбициях, поскольку я был к ним безразличен, или на идеологии, потому что я любил советскую партию не больше, чем югославскую. Он мог влиять на меня только посредством эмоций, используя мою искренность и восторженность, и он избрал этот путь.
Но хотя восприимчивость и искренность были моими сильными сторонами, они легко превращались в нечто совершенно противоположное, когда я сталкивался с неискренностью и несправедливостью. По этой причине Сталин не осмеливался вербовать меня в открытую. Я становился все более твердым и решительным по мере того, как мой опыт демонстрировал мне несправедливые, гегемонистские советские намерения, то есть я избавлялся от своей сентиментальности.
Сегодня по-настоящему трудно установить, насколько действия Сталина были актерской игрой, насколько же диктовались настоящей затаенной враждой. Лично я считаю, что в случае со Сталиным невозможно отделить одно от другого. Притворство было настолько самопроизвольно, что, казалось, он сам становился убежден в правдивости и искренности того, что говорил. Он очень легко приспосабливался к любому повороту при обсуждении любой новой темы и даже к любой новой личности.
В конечном итоге делегация вернулась совершенно онемевшей и подавленной.
Тем временем моя изоляция усилилась, на этот раз также и из-за слез Сталина по поводу моей «неблагодарности» в отношении Красной армии. Хотя я и чувствовал себя все более и более изолированным, я не впал в апатию. Я все больше обращался к перу и к книгам, находя внутри самого себя выход из трудностей и непонимания, которые меня окружали.
3
Время брало свое. Отношения между Югославией и Советским Союзом не могли оставаться такими, какими они были зафиксированы военными миссиями и армиями. Связи множились, отношения расширялись, принимая все более определенную международную форму.
В апреле в Советский Союз должна была отправиться официальная
делегация для подписания договора о взаимной помощи. Делегацию возглавлял Тито, а сопровождал его министр иностранных дел Шубашич. В составе делегации были также два советника по экономическим вопросам – Б. Андреев и Н. Петрович. То, что и я был включен в состав делегации, определенно можно объяснить желанием покончить со спором об «оскорблении» Красной армии путем личного контакта. Тито просто включил меня в состав делегации, и, поскольку возражений с советской стороны не последовало, я вместе со всеми остальными сел в советский самолет.Стояло начало апреля, и из-за отвратительной погоды самолет все время болтало. Тито и большинству из тех, кто находился в его отсеке, стало нехорошо. Плохо стало даже пилотам. Я тоже чувствовал себя нездоровым, но несколько с другой точки зрения.
Я испытывал тревогу – с момента, когда впервые узнал о предстоящей поездке и до самой встречи со Сталиным, – как будто совершил какой-то грех. Тем не менее я не был грешником, и для того, чтобы чувствовать себя им, не было никаких реальных причин. В Белграде вокруг меня создавалась все более заряженная атмосфера, как будто я был кем-то таким, кто низко опустился, «натворил бед», и для такого человека не оставалось ничего другого, кроме как каким-то образом искупить вину и положиться исключительно на милость Сталина.
Самолет подлетал к Москве, и внутри меня возникло уже знакомое чувство изоляции. Я впервые почувствовал, что мои товарищи, братья по оружию, легко покинули меня, потому что любые отношения со мной могли поставить под угрозу их положение в партии. Даже в самолете я не мог избавиться от этого чувства. Отношения между мной и Андреевым стали близкими после войны и страданий в тюрьме – потому что это лучше всего раскрывает характер человека и человеческие отношения, – всегда были отмечены добродушными шутками и откровенностью. А сейчас? Он, казалось, жалел меня, но был бессилен помочь, а я не смел подойти к нему, опасаясь унижения, но еще больше опасаясь того, что поставлю его в неловкое положение нежелаемого братания со мной. То же самое касалось и Петровича, которого я хорошо знал в тяжелые периоды моей жизни и во время работы в подполье; наша дружба носила главным образом интеллектуальный характер, но сейчас я бы не осмелился начать ни одного из наших бесконечных разговоров о сербской политической истории.
Что касается Тито, он сохранял спокойствие в отношении всего этого дела, как будто ничего и не случилось, и не выказывал никаких определенных чувств или взглядов по отношению ко мне. Тем не менее я подозревал, что по-своему – по политическим мотивам – он был на моей стороне, что поэтому он взял меня с собой и по этой же причине не занимал никакой позиции.
Я переживал свой первый конфликт между моей простой человеческой совестью, то есть общим человеческим стремлением к добру и правде, и окружением, в котором я жил и с которым меня связывала повседневная деятельность, а именно – движением, ограниченным своими собственными абстрактными целями и скованным своими действительными возможностями. На этот раз, однако, конфликт не обозначился таким образом в моем сознании; он, скорее, представился как столкновение моих добрых намерений сделать лучше этот мир и движение, к которому я принадлежал, с отсутствием понимания со стороны тех, кто принимал решения.
Мое беспокойство росло с каждым мгновением, каждым метром приближения к Москве.
Подо мной бежала земля, чернота которой начала только проглядывать сквозь тающий снег, земля, изрытая потоками и во многих местах бомбами, – заброшенная и безлюдная. И небо было мрачным, затянутым облаками, непроницаемым. А для меня не существовало ни земли, ни неба, когда я пересекал нереальный, возможно существовавший лишь в мечтах мир, который в то же время я ощущал более реальным, чем любой другой мир, в котором до сих пор жил. Я летел, раскачиваясь между небом и землей, между совестью и опытом, между желаниями и возможностями. В моей памяти сохранилось только это нереальное и болезненное раскачивание – и ни следа от тех первоначальных славянских чувств и от тех революционных восторгов, которыми была отмечена моя первая встреча с русскими, с советской землей и ее лидером.