Беатриса
Шрифт:
– Показали пленку в Сенате?
– Э-э, там все было продано и предано. Слишком много крыс разжирело в ту пору на военных поставках. Действовать можно было лишь на свой страх и риск. Отрастив усы и бороду, переодевшись ликерийцем и притворившись то ли немым, то ли контуженным, я тайно прилетел на Ликерию. И спустя месяц отыскал-таки сына.
– Выкупили?
– Представьте себе загон с футбольное поле. Стены высотою в четыре метра – из прозрачного стекла, пол тоже стеклянный. Выше трибуны, как на стадионе. Ликерийцы называли загон "Чашей Возмездия". А в загоне – тысячи пленников-землян. Со следами пыток и увечий: кто с выколотыми глазами, кто с отрезанными ушами, кто со вздувшимися струпьями вместо кожи – сожгли, гады, сигаретами. Там были и старики, и женщины,
– Боже мой, такое невозможно вынести, – простонала Екатерина. – Какое зверство!
– И увидел я моего Антона… Изъязвленного… Окровавленного. Левою рукой он поддерживал вконец обессиленного паренька, а правую протягивал к трибунам и повторял разбитыми губами: "Будьте прокляты! Будьте прокляты! Будьте прокляты!" Должно быть, изуверов озлобили, наконец, эти проклятия, и несколько выстрелов с трибуны прекратили мучения сына.
Екатерина содрогнулась.
– Да как же вы такое вынесли?
– Вынес. Но за несколько часов поседел… Тогда-то я поклялся Антону и его собратьям – отомстить. И вскоре хладнокровно расстрелял Ликерию. Другой возможности, как пустить в ход лазерные орудия "Сварога", у меня не было. Чтобы экипаж не стал соучастником моей мести, я всех сначала усыпил газом, а затем погрузил в анабиоз.
– И зная весь этот ужас с "Чашей Возмездия", Сенат вас не оправдал?
– Ничего я Сенату не рассказывал – ни о сыне, ни о "Чаше Возмездия". Сборище плутократов, надменных кретинов и зажравшихся свиней. Это для Беатрисы, самовлюбленной надзирательницы, Сенат – пуп Земли, только и знает меня поучать, встряхивая своими локонами. – Тут Данилевский сделал суровое лицо и заговорил измененным высоким голосом: "Я, Беатриса, запрещаю вам оценивать действия Сената… Я, Беатриса, запрещаю прибегать к крепким выражениям… Я, Беатриса, я, Беатриса…"
5
– Я, Беатриса, к вам нагрянул без предупреждения, потому что в колонии случилось отвратительное ЧП. – Дан Берсенев, в прошлом сверхзнаменитый генетик, был непривычно взъерошен и встревожен. – Но сначала, умоляю, выдайте мне бутылочку джина. Знаю, знаю, вылакал все за этот месяц, умоляю, зачтите следующим, не то сердце разорвется на куски! – Правою рукою, где на среднем пальце блестел золотой перстень, он начал массировать себе грудь, отдуваясь.
Не знаю, почему я позволяла этому рыхлому говоруну общаться со мною столь фамильярно – быть может, из уважения к его уму: другого такого аналитика и быстросчетчика не было среди колонистов… Для начала преподнесла ему бокал джина с тоником, затем повторила. Руки у генетика тряслись.
– Какое чрезвычайное происшествие? – спросила я, наконец.
– Представьте себе: эта стервозница, эта тварь – ушла от меня! И к кому? К паршивому капитанишке "Сварога", злодею из злодеев, подлейшему убийце и негодяю!
– Прикусите язычок, Даниил Берсенев! Вы переходите границы приличий, позволяя себе сквернословить.
– Извините, Беатриса, – промямлил он.
– Чему возмущаетесь? В колонии вольные нравы. Полная свобода выбора партнера. Вы против свободы?
– Эту замарашку я сделал доктором наук… Без меня она бы кухарничала у какого-нибудь инженеришки-ублюдка… ах, извините, вырвалось…
– Между прочим, несостоявшаяся кухарка добровольно последовала за вами на Корону. Убедив всех членов Сената разрешить ей скрасить ваше пожизненное изгнание. И заметьте: она ни в чем не обвинялась, и в деле вашем постыдном вообще не фигурировала. Не правда ли?
– Я прикончу изменницу. И его, мерзавца, – как-то уж очень спокойно провозгласил генетик.
– Полагаете, после этого Сенат не пригвоздит вас к очищению грехов в пламени радунита? Тело, распавшееся на атомы, ох как трудно воссоздать, а тем
паче оживить. Чудес не бывает, как вы любите выражаться.Берсенев весь обмяк, поник. Чем еще, кроме третьего бокала джина с тоником, могла скрасить его горе я, Беатриса…
Пора было прощаться с генетиком. Но я сочла нужным сделать ему внушение.
– При любых обстоятельствах, Дан, старайтесь судить других – как себя самого. Это избавит от многих неприятностей.
– Неприятностей? Да я их без счета схлопотал от злодейки-судьбы. Барахтаюсь по горло в зловонной жиже бытия, – уныло ответствовал ученый.
– И еще совет: не будьте столь категоричны. Кому-кому, но уж не вам аттестовать капитана "Сварога" как злодея, убийцу и негодяя.
– Я доверяю приговору Сената Планетарной Безопасности…
– Похвально. Однако вспомним и другой приговор Сената. Ученому-генетику, который в лаборатории на острове Ямайка при невыясненных обстоятельствах соединил гены свиньи, крысы и человека. Родившиеся мутанты – их называли крысвичи, или чексы – вырвались на волю и загрызли чуть ли полмиллиона островитян. Сам же горе-экспериментатор едва спасся на вертолете Красного Креста.
Берсенев поставил на стол пустой бокал и сказал устало:
– Клянусь, Беатриса, в этой трагедии я не повинен. Чист, как стеклышко. Лишь теперь осознаю: то была месть небес.
– Кому?
– Мне.
– За что?
– За непомерное честолюбие. За желание пожимать руки президентам, раздавать интервью и задирать нос перед коллегами.
Такого от Берсенева я не ожидала.
– Что-то не похоже на вас, склонного, скорее, к замкнутой жизни. Добровольно покинули Оксфорд, почти десять лет провели затворником на Ямайке…
– Счастливейшие годы, счастливейшие… Все мои главные открытия… Одна из лучших лабораторий мира. Эх, Ямайка! До Северной и Южной Америк – рукой подать, рядом Куба, Антильские и Багамские острова. А природа! Да еще шесть веков назад старик Колумб назвал Ямайку обителью блаженства. Правда, в сезон дождей – это май-июнь и ноябрь-декабрь – ливни, как из ведра, но остальное время – райский уголок. Именно здесь я узнал однажды, что схлопотал премию Авиценны, многие считают ее престижней Нобелевской. Два миллиона долларов, прием в Вашингтоне у президента, – кто не мечтает о такой удаче…
Помню, улетать в Вашингтон должен был утром 12 сентября. А накануне, ближе к вечеру, оседлал свой джип и поехал на этюды – по лесной паршивой дороге, к высохшему озеру. Там скалы – как стадо окаменевших динозавров… Сижу, стало быть, на стульчике раскладном, малюю пейзаж. И представьте, Беатриса, провожая взглядом стаю каких-то синекрылых птичек, задрал я свою, тогда еще кудрявую голову, – и остолбенел. Надо мною объявилась нежданно-негаданно здоровенная башня, вроде Эйфелевой, но не из металла, а из оранжево-серебристых молний. Не успел опомниться, а уж материализовалось внутри этой иллюминированной великанши эдакое колесико, ободочек – в поперечнике с римский Колизей. Колесо показалось мне раскаленным до белизны, а внутри его чуть дымилась спиральная туманность: фиолетово-молочная, с завихрениями и переливающимися огоньками звезд. В общем, планетарий при дневном свете. И рушится планетарий прямо на меня. И я вырубаюсь, будто током высокого напряжения ужаленный.
Очнулся. В ушах гудит, голова раскалывается. Под куполом моего планетария – тьма-тьмущая. Лишь внизу, по замкнутому кольцу, полоса тусклого света. Фосфоресцирующий забор для одинокого лауреата… Что делать? Побрел к забору. Он оказался гладким и холодноватым овалом вышиною с трехэтажный дом. Двинулся вдоль забора, как зверек в круглой клетке, и вообразите, Беатриса, подхожу к разлому. Будто лайнер океанский переломлен надвое, а на срезе торчат трубы, коммуникации, колеса, рычаги.
Разлом в ширину был метров пять. Я покумекал – вдруг облучусь? – но рискнул-таки и шагнул в проход. Пробираюсь в полутьме, съежившись от страха, уже и Луну заметил вроде бы в просвете впереди. Глядь – мертвое тело. И не просто мертвец, а разрезанный надвое – от плеча до пояса. Как ударом меча. Да таким лютым ударом, что половинки раскидало к противоположным стенам разлома.